ение с жизнью было бы таким полным. Хочется сказать: она держится за жизнь мертвой хваткой.
Знаю, что говорю: я наблюдаю это чудо уже тридцать лет. Кинолента памяти услужливо нарезает клип: мы с Аней бежим босиком голышом по снегу с ведрами крещенской воды из-под крана – облиться; мы с Аней чокаемся валерьянкой, решая, уходить ли мне от мужа; мы попадаем в аварию, и сливы из багажника летают по всему салону Аниных белых «жигулей».
Десятки, сотни эпизодов, и в каждом – сгущенная, стремительная, ослепительная жизнь. И Анька – можно я буду называть ее Анькой, как привыкла? – кидается в нее с головой, без промедления, никогда не уклоняясь. Отдается ей без остатка. Но при этом зорко выхватывает и накрепко запоминает ее признаки, ее особые приметы. Чтобы потом рассказать. Устно. За столом. Многочисленным гостям.
«Аня, почему ты не пишешь? Ты просто обязана писать!» – восклицают слушатели. Нет. Некогда. Жизнь отнимает все время. Один старый поэт как-то сказал мне: «Плох тот поэт, который, выбирая между писанием стихов и любовным свиданием, выбирает стихи». Анин выбор все эти годы был выбором настоящего поэта. И уже казалось, что ей суждено вслед за Сирано де Бержераком стать поэтом, не оставившим поэмы.
И тут – новое чудо: Анька стала писать. И кинулась в этот омут, как привыкла: очертя голову. Рассказ за рассказом. Книга за книгой. Когда Анька прислала мне первый рассказ, я открыла его со страхом. Вдруг сработает эффект гальки? Подбираешь ее на пляже влажную – нет ничего красивее. А высохнет – серый невзрачный камешек.
Начала читать – и с первых же слов испытала облегчение: не высохли. Вся стремительность Анькиной жизни, вся блистательность ее устных рассказов – тут. В каждой строчке, с безоглядной щедростью, с детской смелостью, с поразительной зоркостью сердца и гибкостью ума, – признаки жизни.
В спальном корпусе идет работа
повесть
Пробую писать левой рукой. Загружать другое полушарие.
Меня и так муж называет «Боккаччо». Тот в самый разгул чумы кропал своего стоглавого «Декамерона».
Предложила Саше писать с ним «двумя перьями». Сто глав не потянем, но двадцать вполне. Ответил: «Меня не надо уговаривать».
Ах, этот русский язык:
Не надо меня уговаривать – означает категорическое нет.
Меня не надо уговаривать – означает категорическое да.
Сошлись на воспоминаниях о начале нашей с ним жизни – ведь у каждого своя правда, интересно же увидеть себя с его стороны. Что он там про меня понял.
Саша сказал, что попробует, хотя завален работой.
А у меня уже азарт. Ни дня без строчки.
В Ялту Татьяна ехала в состоянии сильной неприязни к себе самой. Когда-то неплохо начала – писала пьесы, закончила Литинститут, кланялась на премьерах. Но источником хоть каких-то доходов этот труд не стал. А больше она ничего не умела. Конечно, она жаловалась на цензуру, и правильно жаловалась, но, честно говоря, положа руку на сердце, понимала – не ее дело.
Сердце давила тоска от невостребованности, невысказанности и никчемности. Зависть к успешным драматургам душила – когда она получала из ВААПа тоненький бумажный отчет распространения пьес по городам и театрам, ее внимание притягивали везунчики, у которых был городаж. Максимальным успехом пользовались пьесы, уже прогремевшие в столицах, а также детские поделки, которые разбирали ТЮЗы. Но за них мало платили. А вот городаж обеспечивал отличную жизнь, просто сказочную, – можно было путешествовать с детьми к морю, заказывать продукты в ГУМе и шить платья в литфондовском ателье.
Договоры под заявки с ней пока еще заключали. Она писала страничку какой-то лабуды, завершала удобоваримой моралью, как в басне, типа «Высокое чувство ответственности за свой труд и забота о процветании великой страны и бла-бла-бла…».
Но она страдальчески относилась к авансам, которые ей незамедлительно выплачивали, потому что их надо было отрабатывать. А именно это и не получалось. И не хотелось.
Поэтому согласилась поехать на семинар в Ялту, чтобы в уединении, вдали от семьи и детей, сосредоточиться на работе. Написать пьесу о молодежи. Сроки поджимали.
Заняла у обеспеченной родственницы сто рублей и оставила детей на няньку. На кого мужа – не знала и не вникала. У них уже давно все шло наперекосяк.
К поезду ее провожал один из поклонников – уже отработанный номер. Согласилась из жалости, ей он был совершенно по фигу.
Он жалко посидел в купе, неловко тюкнул в щеку и удалился, оглядываясь.
Она забыла о нем в ту же секунду.
В поезде ехал веселый народ – братья-драматурги. Государство изредка подкармливало авторов выездными семинарами. В Ялту в феврале на целый месяц – это была удача. С ними ехали руководители и их жены – наиболее свободная и обеспеченная группа товарищей. Хорошо одетые, с запасами хороших