он тоже смеялся, вместе с ней и вместе со мной, как только умеет смеяться немой человек или как только умеет не умеющий смеяться немой человек».
Я пошел к ангару. Дверь стояла распахнутой настежь, и, хотя со стороны западного горизонта, почти от самой верхней линии гряды холмов Ля Мольер шел низкий солнечный свет, попадавший вовнутрь, внутри ангара было холодно как в подвальном ле́днике. Остановившись на пороге, я бросил взгляд через плечо на того бомжа, который сидел на остановке возле путей в сторону Парижа. Он сразу понял, на что я намекаю: как спальное место ангар ему точно не годился, и потому в ответ на мой взгляд он лишь кивнул, слегка, еле заметно. Весь пол в ангаре был усеян бумагами с печатными строчками, состоявшими в основном из цифр, и мне не нужно было даже нагибаться, чтобы распознать в них невесть откуда взявшиеся банковские выписки из счетов, судя по бросавшемуся в глаза изображенному на каждом листе логотипу одного «всемирно известного» банка, всемирная известность которого была того же толка, что и известность встретившегося мне еще несколько часов назад – или несколько дней тому назад, а может быть, и недель? – на страницах газеты «Parisien» некоего «всемирно известного» галериста. Потом я все же наклонился и перевернул несколько бумажек. Оборотные стороны были чистыми, пустыми. Хотя нет: в горизонтальном свете закатного солнца, освещавшего их, на одном из листков проявилась строчка, но не в виде напечатанного текста, а в виде оттиска рукописной записи, оставшейся от того, что листок был использован в качестве подложки. Рядом – обычный матрац, в обычном состоянии; менее обычным было наличие старой телефонной книги, валявшейся в дальнем углу, и совсем уж необычно выглядела тут микроволновая печь – в ангаре не было ни одной розетки. Или микроволновые печи могут работать и на батарейках?
Руководствуясь мыслью о том, что история воровки фруктов – не детективная история или детективный роман, я запретил себе задаваться подобного рода вопросами, сунул один из листков в карман и вышел наружу, туда, где в последних лучах солнца отливал особой синевой станционный щит с надписью «Лавильтертр». Оба обитателя железнодорожных прирельсовых территорий по разные стороны путей успели тем временем вернуться в исходное положение и задремать, один сидя, другой лежа в своей «будке», abri, без крыши, вместе с детенышем то ли куницы, то ли хорька под футболкой с надписью «Circle City, Alaska», оба были теперь недоступны для общения или просто не хотели больше ни с кем общаться.
Я глядел на мост над двумя парами рельсов, по которому за все это время не проехала ни одна машина и на который, похоже, целую вечность не ступала нога человека, и понимал, что и мне больше нечего сказать. На душе у меня стало как-то торжественно, когда я почувствовал, что все сказано и что я могу ничего больше не говорить. Я ощущал, как превращаюсь в немого, как растет моя немота. Вот теперь и я немой, хотя и по-другому, чем тот, что растянулся там на своей растрескавшейся поломанной пластмассовой скамейке. Совершенно немой, так стоял я перед лицом как будто всеохватного