ечто, взросшее бок о бок с цветущим деревом абрикоса, а потом этим же бытием спрессованное и засушенное. И уложенное – на этот раз с помощью рук человеческих – под солнце на крышах, поверх голов, как и сухофрукты. Рукотворно спрессованное, и обожженное в печи, и поднятое высоко в небо – поближе к рыжему солнцу.
Он вышел на улицу, нахлобучив каракулевое кепи, до завтрака, чтобы купить хлебных лепешек и три пачки Г – «Галуаз», галет, газет. Увесистая кипа последних, зажатая под мышку на время поиска денег, давила, как пресс, на самое незащищенное, самое нежное место в человеческом теле – сердце. Так, стоя в очереди на рынке среди дряхлых старух и парной телятины, он вдруг ощутил сквозняк тревоги, холодное дыхание земли сквозь тонкие подошвы ботинок и подумал, что смерть уже здесь, она где-то рядом. Слева, справа, спереди, сзади, над головой и под ногами.
Хотя внешне вроде бы ничего не изменилось. Лепешечники по-прежнему стряхивали со своего товара рафинадные хлопья сахарной пыльцы. Их загорелые румяные ладони выглядывали из-за лацканов вытертых пыльных пиджаков, словно солнечные лепешки из-за серого мрака неба. Да, лепешки были горячими и хрупкими, снег холодным и хрустящим.
И вдруг от этого хруста – то особенное странное ощущение, будто он идет по краю пропасти, по тонкому льду. Идет под прицелом невидимого оптического ока. И теперь от каждого его шага зависит, будет ли жить эта планета. А еще эта огромная белая гостиница с неоновой вывеской-козырьком «Эльбрус», как гигантская машина «скорой помощи» с красным крестом: линия горящих окон вертикально, линия горизонтально. Точно такой же крест, по словам моего друга, возвышается на отелях «Хилтон» над очень черным городом Анкарой и над очень желтым Каиром, раздражая и без того заведенных до предела фанатиков-террористов. Муж моей племянницы смог хитро подкрасться, вцепиться когтями барса в еще не достроенную гостиницу и вырвать ее из лап корпорации «Хилтон».
Эль Брус. Неопределенный артикль и вертикаль упирающегося в небо каменного бруса. Вывеска светится в полумраке серого утра как-то нелепо. По традиции принято давать название каждому судну. А этот столб на берегу канала – как белый пароход, зажатый айсбергами сотен однотипных серых высоток, и ничего здесь не поделаешь, коль попал в такую полосу.
Перед самым подъездом он не удержался, чтобы еще раз не взглянуть на отель. А потом звонкое «ПИП» – прижал магнитный ключ к двери, и та легко поддалась. Так легко, что поехала нога на обледенелом бетоне. Еще бы чуть-чуть, и можно было бы уже не хвататься судорожно за лепешку в пакете, как за последнюю надежду вкусить еще от благ земных. Поистине смерть всегда где-то рядом.
А дом мой – моя мрачная крепость. Укутавшись в белоснежное покрывало, урчит в полузабытье холодильник. Посапывая, словно досматривая ночные сны, закипает чайник. А я жду, когда они окончательно проснутся, зевнут, раскроют глаза и согласятся наконец со мной позавтракать. Расположившись в глубоком кресле, скрестив ноги, как младенец в утробе матери, я из кухонного угла наблюдаю за сиротливым кухонным уголком, еще не нагретым моим теплом, и угловой кухней-гарнитуром со спрятанными в его ящиках тайнами. Вилки, ножи, чайные хромированные ложечки, ситечко, банки с крупами, чаем, кофе, пакетики с ванилином и корицей, серебряные подстаканники и стаканы из венецианского стекла… И вспоминаю, что мне снилось, словно пытаясь ухватить за хвост пытающегося ускользнуть под кресло серого, в бликах, утра, но на самом деле пестрого кота-сновидение.
Кажется, ночью мне снился брат. Ему было плохо, он просил о помощи. Конечно, уже сейчас, когда снег вместе со светом утра ослепил меня, из памяти стерлось почти все. Кроме, пожалуй, этого смутного ощущения, что ему плохо. Хотя я даже толком не помню, какому из моих братьев плохо. Родному ли, двоюродному ли, троюродному ли?.. Или брату по вере?
Остается только тереть лоб и затылок, словно шерстяные бока кота, в надежде хоть что-нибудь высечь из глаз, хоть какую-нибудь искру озарения. И в желании разгадать эту тайну, открыть ящик Пандоры – открывать ящички кухонного гарнитура, доставать хромированную чашку, серебряные приборы, печенье, посыпанное пахучей корицей, белоснежный рафинад: за каждым предметом шлейф воспоминаний и пузырьков. Из самых глубин холодильника выуживать оливки, огурцы и масло. Добраться до консервированной крольчатины. И все лишь с одной мыслью – по цепочке вытащить воспоминание о сновидении.
Кофе варится в кофеварке, словно в узкой шляпе фокусника. Шипит, булькает, дымит длинной-длинной лентой-серпантином. Вот-вот выплеснется на стенки чашки голубем или юношей в шляпе. Или каким другим знаком-символом. У волшебника Сулеймана все по-честному, без обмана.
Засовывая руку в варежку-прихватку, я подношу кофеварку к дрожащей от пролетающего лайнера чашке, словно к зайцу, что прижал уши-ручки к спине, зайцу, что стоит на блюдце, как на льдине-острове, в ожидании Мазая, стоит на двух огромных лапах, в страхе распахнув глаза, каждый величиной с эту самую чашку.
Резко брякнувшим о пол блюдцем зазвонил телефон, разрушая последние надежды, вырывая из медитативной попытки досмотреть кошмар. Это была племянница Аля. Ее голос был взволнован. Кто-то преследует ее. Уже который день идет