шённое реального смысла – при внимательном рассматривании её, несмотря на лёгкий страх, неотразимо к себе влекущее – будто бы уже и «…жена облечена в солнце, и луна под ногама ея…»
Почему почернели кораллы
Диана (2020.01.10)
…Отчего это может быть?
Вот сегодня, сейчас и здесь, в данный миг не наставшего утра.
Когда сосны за моим окном ещё не светятся, отражая солнце.
Несмотря на полнолуние, сосны плоско, застывше темнеют, как все другие деревья, на густом фиолете первозданно январского снега.
Я намеренно приказала не трогать снег там, где окна моего тихого длинного дома выходят на разделяющую двор и лес ажурную металлическую ограду, и сама никогда не захожу в это белое, шириною пять метров, мерцающее холодом пространство.
Эти белость и чистота, временные, зимние, – то немногое, что помогало мне переживать самые тёмные календарные дни моей тёмной жизни.
Как и сам дом, по которому можно бродить вкруговую – по переходящим из одной в другую анфиладам восточных и западных комнат первого этажа, внутри овальной цепи которых широкий, убранный строгими вазами и зимней зеленью холл.
Эту последнюю ночь, вернее, в преддверии не наступившего пока последнего дня моей прошедшей жизни, его почти утром, я одна хожу и хожу неслышно из комнаты комнату моего любимого дома.
По западу его и востоку, огибая то север, то юг, останавливаясь у больших, в пол, окон, пристально и беспричинно вглядываясь в заоконную темь и белизну.
На второй этаж не поднимаюсь. Там Карл в нашей спальне, он всё ещё там – или его уже нет? Он умер, и он всё ещё там – или его уже нет – и больше его нет нигде?
Но Марк теперь точно со мною – он видится мне почти наяву и, как ни в чём не бывало, будто не прошло двадцати лет, снова ходит рядом, как когда-то, из комнаты в комнату, часто берёт меня за руку и смеётся своим холодно-сладким, похожим на колотый рафинад, смехом.
Никогда и нигде я не слышала более такого смеха и, кроме дома моей тётушки Аси, не видела такого рафинада – бело-серых, словно бы покрытых изначально тонкой, прочно въевшейся в поверхность пылью, твёрдых, точно гранит, крупных, с неправильными гранями сладких кусков.
Зачем Марк вообще был в моей жизни?
Может, только затем и был, чтоб передать мне, кроме брошенного мною сына, этот чудесный длинный овально-полукруглый дом, который даже издалека спасал меня много лет, без которого я наверняка не выдержала бы длящейся со мною, нечаянно устроенной мною самой для себя многолетней пытки.
И может, потому мои круглые кроваво-красные кораллы – сама живая жизнь – сорок две бусины на бордовой льняной нитке с серебряным замком – их надела на меня мама, перед тем как исчезнуть для меня навсегда, – теперь почернели?
Пару часов назад, перед тем как идти в спальню к Карлу, я случайно открыла переданную мне давным-давно мамой вместе с кораллами твёрдую коричневую картонную коробочку для их хранения, оклеенную изнутри тонким бежевым в крошечных коричневых горошинках ситцем, и увидела – половина бусин, без всяких аллегорий, физически стала чёрной.
Не помню, когда я открывала коробочку в последний раз, – теперь пролистала весь интернет, – никто не знает, почему или от чего могут почернеть натуральные красные кораллы.
Нельзя же допустить самую никакую из всех возможных версий – об их ненатуральности, когда самой ненатуральности в принципе быть не может – мама не переносила ничего ненатурального.
Марк говорил, что это моё заблуждение, точнее, передавшаяся мне мамина болезнь, именно болезнь – в еде, воде, одежде, людях не переносить ничего ненатурального.
Марк убеждал меня, что это, кроме заблуждения, в принципе абсурд – в этом мире всё всегда и везде натуральное, если оно в этом мире и если понимать этот мир как материю.
Прав ли он, я ни тогда, ни тем более теперь, не знаю.
Кажется, и о самом Марке я по-настоящему узнала, если вообще узнала, много позже, когда его уже не стало рядом.
Пока он был рядом, я даже не задумывалась – кто он на самом деле, этот самый знаменитый тогда для меня на весь наш Город человек. Зачем он рядом со мною? Тем более – что он сделал с мамой и мог ли вообще что-либо сделать?
Я доверилась ему, как маме, и пошла за ним, не зная о нём самого банального – добрый он или злой, сильный или слабый, глупый или умный.
Может, потому, что тогда, в середине тысяча девятьсот девяностых, окончательно окрепло начавшееся во время моего взросления время всеобщей относительности.
Тогда не было в нашей стране никаких принципов, они тогда словно бы совершенно покинули нашу жизнь. Всё было относительно того, из чего исходило и к чему или кому принадлежало.
И теперь я в принципе ничего точно не знаю про Марка и не знаю, нужно ли мне это знать.
Не знаю даже, виноват ли он был тогда в мамином исчезновении и во всём, что потом случилось со мною, хотя никогда не подразумевалось, что,