в себе то, что раньше было несовместимо: сегодня мы можем быть одновременно и одним и другим – например, отцом, дедушкой и прадедушкой; или стариком и спортсменом; или матерью своих детей и суррогатной матерью, вынашивающей ребенка для своей дочери и зятя. Настоящий Мафусаил внутри и снаружи, но Мафусаил вполне бодрый и деятельный: человек может производить потомство до 75 лет и дать жизнь новому ребенку в тот самый момент, когда его старший сын подарит ему внука[13]. Таким образом, дядя или тетя могут быть на сорок лет моложе своих племянника или племянницы, а младший брат может иметь полувековую разницу со старшим братом. Благодаря достижениям науки связующая нить времен распадается, образуя новые соединения, которые уже не следуют одно за другим, но перепутаны подобно проводам коммутатора; нарушается семейная иерархия, перед нами разверзается пропасть, в которой исчезают наши прежние опоры, прежняя система координат. Если бы завтра столетние старики вдруг оказались в большинстве, они бы, возможно, смотрели на поколение семидесятилетних как на невоспитанных мальчишек и писали бы: ох уж эти юнцы, для них нет ничего святого!
Таково значение отсрочки: финал временно откладывается, и это порождает в нас неуверенность. Существование – уже не стрела, указывающая нам путь от рождения к смерти, но «мелодическая длительность» (Бергсон), слоеный пирог из различных временных пластов, накладывающихся друг на друга. Теперь уже не мы мечтаем, чтобы время замедлило свой бег («О время! удержи бег быстротечный свой!»[14] – взывал Ламартин, а Ален парировал: «И сколько требуется времени?»), это нам преподносят неожиданный подарок. Наслаждаться такой добавкой все равно что справлять поминки по поминкам, подобно тем больным СПИДом, которых вытащили с того света при помощи «тройной терапии». Топор палача, взметнувшись, вдруг замирает в воздухе. Течение человеческой жизни, кажется, в точности повторяет детективный роман наоборот: мы знаем, каким будет финал, знаем виновника, но не имеем ни малейшего желания его разоблачать, более того – мы прикладываем все усилия, чтобы он как можно дольше оставался неузнанным. Как только он высовывает нос, мы умоляем его: спрячься, нам нужно еще много лет, прежде чем мы найдем тебя. Последняя глава какой-нибудь книги может быть столь же захватывающей, что и предыдущие, даже если в ней всего лишь подводятся итоги того, о чем говорилось выше.
Если привилегией юности является пребывание в неопределенности (юность не знает, чтó должно произойти), то в период запоздалого бабьего лета мы пытаемся сжульничать напоследок. Это двусмысленный возраст, который может стать как благодатью, так и крушением. После 50 лет мы уже не беспечны, каждый стал более или менее тем, кем ему полагалось стать, и отныне он чувствует себя свободным, чтобы быть самим собой или же открыть себя «другого»[15]. К зрелому возрасту в одном и том же человеке скапливается множество разных, несхожих между собой миров, а постзрелость