милостей генеалогии вот только б вылезти из геологии в асфальт не стукнуться с огнём не встретиться листком аукнуться цветком ответиться пыльцой развеяться речными поймами как не надеяться что будем пойманы…» Какое-то слово показалось ей в этом кусочке странным, оглянулась и на последнем же слове споткнулась – «пойманы…» Нет, странным было не оно, слишком было понятно для странного, но тоже выламывалось, убегало от нужного, должного смысла в другой… Тихонько простонала, вспомнив, как пять дней назад Женька брыкался в коридоре и на лестнице и как вдруг обмяк перед «воронком», словно увидел в нём, или за ним, или ещё дальше – за отделением, за Городом, за резервационном сто первым километром… что? То самое что, которое уже ничто? Даже синие куклы слегка опешили – брыкался, брыкался… «Пойманы…» Нет, не то… а вот – «пыльцой…» Пыльцой… пыль-цой… пыль…цой… Непонятно… как из другого мира и времени. После третьего повторения слово распалось надвое и потеряло смысл, рассыпавшись двуцветными звуками по одеялу. Теперь хоть вслух, хоть фломастером на обоях. Сколько раз зарекалась не произносить слово часто без нужды и никогда не удерживалась от соблазна накачать его пустотой: было – и нет. Наверное, также Город поступает с людьми: попался три раза на глаза – и пропал. Исчез. И вроде бы никуда человек не девался, не погиб, не умер, он здесь – и нет. Пыль-цой… Ладно пропало слово, но ведь то, что оно означает, существует и без него! Только – что оно? Есть мир в словах, звуках, красках, есть мир в людях, а есть мир сам по себе – ни слов, ни звуков, ни людей, ни чёрного, ни белого, ни жизни, ни смерти… Без скелета имен он лежит дымящейся грудой и найдись новый демиург, слепить из него можно что угодно, он, дышащий силой всех когда-либо живших, готов к любому, самому страшному превращению, взрыву, и – она знала! – умерщвляя слова, можно самой касаться этой силы и даже не бояться Города, Города, где поэты называются тунеядцами, а осмелившиеся на слово тунеядцы – преступниками. Восемь плюс четыре с конфискацией имени. Вместо имени – живое клеймо, которое переползает на всех, кого – даже в добрую минуту, особенно в добрую! – касался локтем, рукавом или просто доставал ветерком заинтересованного взгляда… Но тогда страшно становится себя самой, страшно этого внезапного видения всего и вся, колдовской простоты исполнения своих желаний, беда только – и в них уже не отличить чёрного от белого, всё смешивается в гибельном азарте уходящих от погони, и лишь Город потирает тысячи своих пыльных ладоней… Как она возжелала, отблевавшись и отдышавшись, доли спасшей её женщины! Позавидовала… Мужу, с топориком и большой отверткой, испуганно сморщившемуся в кухонной двери… по чётным дням за ним к подъезду приходит машина… Сыну… пусть приёмный, пусть детдомовский крохаль оказался немым… тоже сунул тогда в её кухню пепельную кудрявую головку и неспокойно перекатывал расширившиеся до спелых слив синие глазищи с одной матери на другую: тик-так, тик-так… И ломающей натиск лет красоте – пучок