грязью, когда они шли или целовались прямо на автобусной остановке, – натасканные на счастье пьяные юнцы дожидались во дворах и подъездах… А ночью того дня, когда были куплены высоченные розовые туфли, Город, при спокойном звёздном небе почти до утра выл сдираемыми с земли метелями, царапался в двери и пищал в каждой оконной щели… и потом вдруг стих… Наверное тогда ей в первый раз по-настоящему сделалось страшно. Это сейчас она знает, что жить – это бояться…
Был самый-самый-самый холод, а Город на три дня отобрал свет, воду и всякое тепло. Перестали дымить никогда раньше не смолкавшие трубы, а единственная бездымная, цеплявшая облака, зловеще задымила. Выпал снег и лежал чистым. Стало страшно. Маму увезли в больницу, она плакала и просила не отдавать её врачам, но ей сделали укол и увезли. Обрывался сеанс, – больная мать открывала ей дверцу в еще один тайник их человеческой силы: в большом секрете от Города с пяти раз заговаривали доброй соседке женское несчастье. Всем троим непросто дался этот шаг: через давний зарок переступала мать; боялась огласки, а пуще – лишиться последнего шанса с колдовской неудачей боялась строгая учительница, и стыдно ей было девочки, которая лежала рядом и потела вместо нее, и просто страшно – всего! – было самой маленькой колдунье: за маму – зарок есть зарок! За туфли свои… а вдруг? Холода боялась, как знака, а потом – что не сумеет закончить одна, не сумеет, не сумеет!.. половину силы тратила на то, чтобы убедить себя и, главное, вконец потерявшуюся, смятую женщину не отступаться от начатого, внушить, что всё будет хорошо, но едва разогревались до звона в перепонках растопыренные ладони, и в ледяной комнате становилось жарко, едва начинала биться между виском и затылком кровяная волна и влажнело лоно, раздавался настойчивый звонок – являлся Женька. Он бестолково оправдывался, ничего не хотел понимать и уж, конечно, не соглашался прийти завтра. Колдовство шло вбок, закручивалось в какую-то немыслимую петлю, которую ни распутать, ни отцепить от недалёкого будущего было уже не под силу. Стало страшно… три ночи Женька жил у неё, и она не гнала, хотя точно знала, что пока нет его у себя дома, Город не теряет времени – он вполз в уши двух пуганых стариков и свил в их головах два гнездышка с ядовитыми мыслями. Стало страшно… и каждый из этих трех дней он читал ей из креслица новое, слёту и набело написанное стихотворение, которое было ни чем иным, как удачно, может быть даже талантливо зарифмованная её ночная молитва о нём, о них…
Кинжал синего просвета задышал, то удлиняясь до меча, то прячась в ножны штор. «Грозит», – догадалась и зашептала дальше, быстрей: «…пусть перескажется пусть хоть подопытным вот только б саженцем не быть растоптанным вот только б семечком не быть проглоченным не сунуть темечко косе отточенной…» – и снова ей послышалось странное слово, и не одно, не два – все, показалось, что раньше в этой молитве были совсем другие слова, не эти, и смысл был иной. Какой? Образок в темном углу молчал. Ладно, пусть, дальше, дальше!.. левая штора мерно волновалась, холодная