не менялось.
Мы следили за всем, что происходит вокруг, словно животные. Заметив любое неожиданное движение, услышав необычный звук, мы немедленно бросались в бегство. Так было и в тот раз. Я услышала немецкую речь и увидела группу солдат. Потом зашумели и затопотали люди, которых выгоняли на улицу. Мы побежали. Я успела нырнуть в переулок и спрятаться, а Инку поймали солдаты и куда-то увели…
Такова уж была жизнь в гетто: только что ты была рядом с кем-то, и все было нормально, а в следующий момент человек исчезал, и все становилось плохо, и где-то под этой печалью скрывалось нечто вроде твердого знания, что что-то такое просто должно было произойти.
Я увидела Инку еще раз, в тот же день, но немного позднее. Я услышала шум на улице и выглянула из окна. В кузове грузовика сидела Инка, а рядом с ней – моя бабушка, папина мама, та самая, что связала мой драгоценный зеленый свитер…
Вдруг бабушка подняла глаза на наше окно. Не знаю, видела она меня в окне или просто догадалась, что я там, но она махнула мне рукой. Это даже был не взмах, а почти незаметный жест, специально для меня, на тот случай, что я ее вижу. Наверно, она думала, что охранники не обратят на это внимания, но один все-таки заметил. Наверно, ему это не понравилось: машет кому-то рукой, с улыбкой… И не боится. И он ее ударил. Ударил бабушку прикладом винтовки… Инка протянула к бабушке руки… Все, больше я их обеих никогда в жизни не видела.
После этого случая я перестала выходить на улицу.
В тот момент я начала понимать, что в нашей жизни нет места слезам. Позднее, когда мы будем прятаться в канализации, прямо под улицами, на которых играли дети, я не буду плакать из опасения выдать нас, но научилась я этому именно тогда, смотря, как бабушку и Инку увозят на верную смерть, я сказала себе, что не буду плакать. Нас всех, конечно, печалили мысли о том, что произойдет с Инкой и бабушкой, мысли о том, что с ними, возможно, уже происходит, но времени на печаль у нас не было, и поэтому мы выбрасывали тяжелые думы из головы. И не потому, что не любили их или не чтили их память. И не от равнодушия или отсутствия уважения. Нет, мы отказывались от скорби и грусти, потому что в нашей теперешней жизни слезам больше не было места. Кроме того, показывать свою грусть теперь было вообще нельзя. Где и когда угодно, но только не в гетто, только не в те времена. Почему? Да потому, что у всех вокруг были свои поводы для горя и печали. Все мы видели, как наших друзей и родных забирали и уводили на бойню. В любое другое время мы были бы сражены горем наповал, но теперь нам оставалось только надеяться, что мы не станем следующими.
Мама плохо справлялась со своими эмоциями. После этих первых «акций», в которых она потеряла свекровь и племянницу, у нее случился нервный срыв. (Позднее мы узнали, что и Инкина мама, моя тетя, тоже погибла во время той же самой «акции».) Вообще мама была сильной женщиной, но такого страшного удара перенести не смогла. Она где-то спряталась и некоторое время даже не ходила на работу. О том, где она прячется, папа не сказал даже нам с братом. Он опасался, что мы случайно выдадим ее, если к нам с обыском нагрянут гестаповцы. А пряталась