Не помню, чтобы он хоть раз с кем-нибудь ссорился… От голода под конец он совсем исхудал, весь как-то сжался, скукожился… Как подросток… А в глаза ему невозможно было смотреть. Толстенные линзы увеличивали нескончаемую муку и мольбу, и этот, увеличенный очками немой крик души невозможно было вынести… Он стал совсем плох еще накануне, то и дело начинал бормотать себе что-то под нос: что-то про Лиму, повстанцев, что он поведет их на штурм, потом про какую-то девочку. Он все время твердил ее имя: Анхелика, Анхелика. Точно призывал на помощь своего ангела-хранителя… Фернандо говорил, что у перуанца есть дочка. Он поддерживал его как мог, как каждого из нас… И вот Чино споткнулся о камень, уронил очки и по инерции, в полубредовом состоянии, наступил на оправу. Линзы лопнули – одна рассыпалась вдребезги, а вторая покрылась сетью трещин. Так он и брел, придерживая рукой поломанную оправу с одной, безнадежно истрескавшейся линзой. Он стал совершенно беспомощен, наш доблестный вьетконговский генерал. Так мы в шутку дразнили Чино, когда у нас еще были силы шутить. Это Фернандо прозвал его «вьетконговцем». Вслед за радио. Когда Пеладо, угодив вместе с Французом в плен, после допросов и пыток согласился нарисовать портреты партизан, все радиостанции передали, что в отряде Фернандо есть вьетконговские советники. Чино был перуанцем, но у него были китайские корни. А Пеладо был хорошим художником. Думаю, если бы он увидел нас там, у подножья той дьявольской скалы, он бы не захотел рисовать нас. Я назвал бы эту картину «Голгофа». Только мне тоже не хотелось бы смотреть на эту картину…
Она и так у меня перед глазами. Каждый день, каждую бессонную ночь я мазок за мазком восстанавливаю полотно…
В сельве – неестественная тишина. Ни щебета птиц, ни звуков, издаваемых зверьем – обычного гама живых джунглей. Лишь мертвенная, неестественная тишина, как дыхание неотступно преследующей смерти. Во время перехода, под звон котелков и шарканье подошв, она была не так настойчива, но всей своей жутью наваливалась на привале. Казалось, что мы наяву видим кошмарный сон, и сельва вокруг нас – это вакуум, пустота, ничто. Также было и там, под скалой.
И вдруг пустоту разрывает человеческий голос. «Сегодня у нас юбилей! – вдруг произносит Фернандо. Он на миг подавил в себе непрекращающийся приступ астмы и сквозь сипенье и хрип сумел произнести это. Но как! Голос его величав, полон эмоций и жизни. Мы превратились в слух, мы впитываем его слова каждой клеточкой наших обезвоженных, обезжиренных, обезжизненных тел.
«Сегодня у нас праздник – ровно одиннадцать месяцев начала похода, – продолжает он, и вдруг… заглушив подступивший приступ удушья, он улыбнулся своей неземной, лучистой улыбкой, и произнес: «Конечно, Рождество мы справлять не будем…» Всегда в самую трудную минуту он извлекал сверкающие на солнце шутки и они озаряли наше беспросветное настоящее. Откуда он брал их? Там, где он их черпал, нас ожидала лишь каменистая пыль и иссохшая пустота…
Раздался смех.