нашему веселью!
– Добро – пиво с водкой, в ем што ни пади, все перепреет!
На стене сруба за стойкой и в углах коптили факелы, дым от них подымался столбами, сливаясь с табачным, люди при свете факелов, как в аду. Многие раздеты до штанов, тут же кабацкие женки, вывалив отвислые груди и закрыв срам чем попало, толпились, пили и обнимались, матерясь, с теми, у кого остались крест на шее да штаны на пояснице.
Медные кресты ошалело мотались на жилистых шеях, как и руки, и взлохмаченные волосы. На грязном, мокром полу спали пьяные, безобразно кривились их лица и рты, когда наступали им на руки или запинались за них.
За стойкой между поставов с посудой висит крупная, замаранная и закопченная надпись. Сенька прочел: «В государевы царевы и великого князя Алексия Михайловича, самодержца всея Русии кабаки не ходити скоморохам с медведи, козы и бубны и со всякими глумы, чтоб народ не совращати к позору[149] бесовских скоканий и чутью душегубных плищей[150]».
Но теперь, когда целовальники в страхе от толпы и солдат, скоморохи в углу питейной избы собрались, звенит бубен, слышна плясовая:
Ой, моя жена не вежливая
На медведе не езживала!
На лисице не боранивала,
Ох, подолом воду нашивала,
Воеводу упрашивала…
Не давай мужу водку ту пить!
Все в питейной избе сумрачно: стены, потолок в густой саже, лица, заросшие до глаз бородами, скупо озаренные огнем факелов… Лишь изредка распахнется с крыльца дверь, проскочит дневной свет, и опять сумрак, да в сумраке том взвякнет ножна шпаги рейтара, шагнет проигравший деньги от стола на избу, и белый блеск его оружия кинет изогнутые полосы на мокрый пол, и снова сумрак. От сумрака почудилось Сеньке, что видит он сон тяжелый… Коротко мелькнуло в его мозгу воспоминание детства и тут же ввязалось прожитое недавно – любовь Малки, страшная смерть отца Лазаря и матери, возненавидевшей его за Никона. Он тряхнул кудрями:
– А ну, тоску-тугу кину! – подошел к стойке, сказал: – Лей стопу меду!
Целовальник, поковыряв пальцем в бороде, спросил: – Малую те ай среднюю?
– Лей большую и калач дай!
Целовальник с постава, где стояли с водкой штофы, достал медную стопу, позеленевшую, захватанную грязными руками, нагнулся в ящик у ног, зацепил грязными пальцами кусок меду, сунул в стопу, подавил мед деревянной толкушкой, налил водки и той же толкушкой смешал. Положил на стойку рядом со стопой калач крупитчатый, густо обвалянный мукой:
– Гони два алтына!
Сенька, подавая деньги, сказал:
– Едино что скоту пойло даешь! Стопа грязная… – И, обтерев пальцами края стопы, выпил мед.
– Ты тяглой?[151]
– К тому тебе мало дела!
– Ормяк на те холопий, а тяглец и холоп едино что скот…
– Бородатый бес, кем ты жив? Народом! И не радеешь ему.
– Всем питухам радить – без порток ходить! – отшутился целовальник, зазвенев кинутыми в сундук деньгами.
Сенька оглянулся на шум у пивной кади, там один питух упал навзничь, лицо его смутно