сей раз ни на куртке, ни на рубашке не было никаких следов крови или дырок от пуль. Он был вполне готов к встрече с отцом.
11
Всякий раз, приближаясь к психиатрической больнице в Брангбо, он испытывал одно и то же физическое ощущение. Нечто вроде обонятельной галлюцинации: горчичный газ, иприт.
Он чувствовал запах смерти, проникающий сквозь резину противогаза и кожу сапог, просачивающийся под гимнастерки и шинели; газ растекался по траншеям 1914–1918 годов и убивал его отца.
На протяжении всех лет войны отсутствие Vater[45] было как затишье перед бурей. Франц постоянно вкалывал бок о бок с матерью. Он ничего не видел, ничего не слышал, ни с кем не разговаривал. Он ждал отца, вот и все. Даже дурные новости, доходившие до деревни (траншеи, газы, убитые), не проникали в его сознание. В его глазах «папа» был Риенци, Лоэнгрином, Парсифалем[46]. Он был непобедим. Он смеялся над пулями и снарядами. Он был выше жестокости окопов.
В двенадцать лет увидев отца в госпитале в Эссенхайме, Франц его не узнал. Глаза обожжены. Отец ничего не видел. Легкие обожжены. Отец не мог дышать. Слизистые оболочки обожжены. Этот незнакомец на кровати был пожарищем плоти.
Под настойчивые уговоры матери в хаосе криков и стонов госпиталя Франц заставил себя поверить, что лежащая перед ним жалкая человеческая развалина действительно его родитель, его герой. Эта капитуляция определила всю его последующую жизнь. Прижав ко рту носовой платок, он стоял в изножье отцовской кровати и видел странные вещи. Прежде всего, реки крови: попавшим под газовую атаку делали кровопускание, чтобы понизить артериальное давление. Содовый раствор для промывания глаз, рта, ран. Раствор Дакена для мытья полов, испачканных ранеными, от которого несло испарениями хлорки… Мир жертв газовых атак был жидкостным – никакой твердой пищи, на переваривание которой уходило слишком много кислорода…
Были еще калеки, сожранные блохами и клещами, без рук, без ног, без лица. Эти воняли сильнее. Их повязки сочились, раны воспалялись. Кое-кто из них бродил по палате, заполненной дымом печей. Перепуганный Франц упорно разглядывал пол, лишь бы их не видеть. Он запомнил только человека-мумию с головой, полностью замотанной бинтами: тот перерывал все ящики в поисках своих ушей.
А еще были трусы, которые отрезали себе палец или наглотались пороха, чтобы вызвать желтуху. Этим ничего хорошего не светило. Их лечили, только чтобы расстрелять или отправить обратно на фронт.
И наконец, были безумцы. Те, кто не выдержал ужаса окопной жизни. Они дрожали, жестикулировали, орали. Они все еще оставались на войне. Это называлось «наваждением боев», «shell shock»[47], а еще иногда контузией. Некоторые выздоравливали через несколько недель, другие же, как его отец, скатывались в слабоумие.
– Мы приехали.
В затерянной глуши, в пустоте безвременья институт Брангбо казался кирпичными руинами в чистом поле. Забытое здание в мрачном деревенском захолустье. Само его окружение отражало суть ситуации: душевнобольных