не расспрашивала, а он, даже как бы ему порой этого не хотелось, не рассказывал ей о себе. О чём он мог рассказать? О кадетском корпусе? О своей службе? О войне с немцами или о войне со своими соотечественниками, где русский шёл против русского, друг против друга, брат против брата? О чём? Может быть, о том, как отряд пьяных красноармейцев дочиста ограбил деревню, а когда мужики возмутились, полностью вырубил их, и потом до утра издевался над их бабами и детьми, покидав большую часть последних в колодец? Или, может, о том, как спустя два дня этот красноармейский отряд белые загнали к болоту и покрошили из пулемётов, а оставшихся в живых сажали на колы? О том, как красные рубили пленным офицерам головы и поднимали их на штыки, или о том, как белые привязывали коммунистов за ноги к вершинам берёз и рвали их на части? Или, может, о том, как жгли, вешали и расстреливали – что белые, что красные, что зелёные и разного рода серо-буро-малиновые? Об этом? Или ещё о чём-то менее страшном, что ему довелось увидеть?
Все хороши были, и те и эти. Алябьев никого не брался осуждать – у всех у них была своя правда: кровавая, правильная или неправильная, но правда. Правда у поручика Неелова, невесту которого пролетарии изнасиловали и убили только за то, что она была дворянка. Правда у бойца Красной Армии Прохорова, старенькую мать которого казак зарубил лишь за то, что её сын добровольно пошёл в красноармейцы. У всех правда была, и у него тоже – своя, но о себе Алябьев мог сказать честно, как перед Господом: «Я пленных не вешал и не расстреливал. Я убивал или добивал врага только в бою, как противник противника, как того матроса, застрелившего Андрея Игоревича Радеева – моего друга и моего названного брата».
Конечно, он мог рассказать Лилиан и о счастливых годах и днях своей жизни: о детстве, о родителях и о друзьях, о том, что он любит, и что ненавидит, что близко его сердцу, а что он никогда к нему не примет. Мог рассказать о своей офицерской службе во благо России, ради чего, по его мнению, мать и родила его на свет. В конце концов, он мог рассказать Лиле о своей любимой женщине, погибшей в 1919-м году, хотя – нет, об этом никогда! Личная тема «мужчина-женщина» – тема закрытая, как тема «шифр-сейф» в банке.
– Так мы больше никогда не увидимся? – повторила она.
– Почему же? Увидимся, – сказал он, в душе не надеясь на это, и стыдясь своего обещания.
– И наш пароход придёт, мсье?
– Придёт или не придёт, но мы увидимся, Лиля…
Она кинулась к нему на грудь и горько заплакала, поняв, что Алябьев наверняка сказал ей неправду. Это для мужчины было уже слишком…
Поздним вечером того же дня в дверь к Алябьеву постучали. Сделать вид, что его нет дома или прикинуться спящим было глупо, потому что час назад он выходил из комнаты, спускался на первый этаж и просил Мари приготовить ему крепкого чая. Она приготовила, да такой крепкий, что и слона в сон не свалит.
Стук в дверь повторился.
– Одну секундочку – одеваюсь! – крикнул Алябьев, накидывая турецкий халат.
Лиля вскочила с кровати, схватила со стула своё бельё, чулки