другим, оставляя за собой раскроенные черепа, разорванную плоть и вывернутые осколками наизнанку тела. Довольно смешно в этом признаваться, но я обижался. Ревновал. Неужели я был недостоин?
Можно было, безусловно, убить себя самому. Эта мысль приходила мне не раз, но я тотчас же отталкивал ее подальше. И дело даже не в грехе, не в моральной стороне такого поступка. Это меня совершенно не волновало, как и говорилось ранее. Для меня самоубийство было чем-то сродни онанизму. Но если онанизм это всего лишь альтернатива половому акту, коих после этого может быть еще множество, то смерть это раз и навсегда. Смерть нельзя выбрать. Это Его подарок тебе. Последний мерзкий подарок перед тем, как ты поймешь, что все это не имеет никакого значения – ни жизнь, ни смерть. Вот ты умер, вот снова жив, а вот ты снова погружаешься в рутину, тонешь в ней, как свинья в куче говна, а потом опять умираешь. И опять живешь. Снова и снова.
Несмотря на все, от войны я все же получал удовольствие: предвкушал каждую новую вылазку в тыл, каждый новый летящий в меня штык-нож. Любил я в ней абсолютно все: и трястись в кузове грязного грузовика, полного потных ублюдков, ползти животом по сырой земле, пропитанной кровью, бежать сквозь лес по летнему зною, едва не падая от тянущей мертвым грузом вниз ненужной экипировки. Все это давало мне ощущение, что скоро это закончится – вот я уже готов упасть тяжелым мешком, раствориться в земле, превратившись в гной. Собственно, поэтому меня считали психом абсолютно все. Хоть я и справлялся с любой задачей, что мне давали, не любили меня даже мои командиры.
Иногда ротный, поломанный и измученный еще прошлой войной, смотрел на меня непонимающим взглядом, полным отвращения, и спрашивал: «Чего ты вообще добиваешься? Сдохнуть хочешь?». Этот мудак посвятил всего себя войне, не зная ничего, кроме нее. Он ждал этого момента всю свою жизнь – момента, когда наконец возьмет автомат не для того, чтобы стрелять по мишеням, а чтобы наконец убить, забрать чью-то жизнь. Побитый, изуродованный изнутри и снаружи, он спрашивал меня, хочу ли я сдохнуть, да так, будто это что-то постыдное, неправильное. Даже он, абсолютно аморальный и пустой человек, не понимал меня! Даже он, когда шальная пуля вспорола его брюхо, обнажив и вывалив наружу все нутро, молился, стонал и чуть не плакал. Хотя стоит отдать ему должное – до плача не дошло. Он сдержал слезы, видимо оставив на это последние свои силы. Абсолютно неразумная и глупая трата, как я тогда подумал, но, возможно, кто-то это оценил посмертной медалькой.
Свои же последние силы я потратил, чтобы улыбнуться. Здравствуй, долгожданная смерть! Здравствуй, умиротворяющая пустота! И, наконец, здравствуй, новая жизнь и смертельное разочарование! Своей дороги домой я не помню, хотя догадываюсь, что она была, как и у всех, в цинке. Первым классом, все включено. Меня скатили с самолета, похоронили со всеми почестями, будто закопали гнилое полено, криво нацарапали на деревянном кресте мое имя и с чувством исполненного долга удалились, скрипнув железным забором.