была лишена права опеки над дочерью, которая стала предметом заботы службы опеки и была передана на удочерение. Вновь столкнувшись с лишением права опеки, что заставляло ее чувствовать ярость, ощущение, будто ее ограбили, Эллисон больше не продвигалась вперед в признании своих собственных сексуальных нарушений и склонности к насильственному поведению.
Интенсивные чувства, возникавшие у меня в результате контрпереноса, затрудняли сохранение терапевтически нейтральной позиции по отношению к Эллисон из-за глубины ее отрицания и жестокости по отношению к дочери. Я понимала, что жестокость была ей нужна, чтобы справиться с ее собственными разрушительными импульсами, направленными на саму себя и на ее неспособную защитить мать. Я задавалась вопросом, могла ли Эллисон лгать компульсивно по поводу каких-то, возможно, незначительных вопросов, чтобы создать отдельное чувство собственной идентичности и убедить себя, что у нее есть внутреннее личное пространство, в которое другие не могут так легко войти? С помощью лжи о довольно обыденных событиях и фактах она могла создать дистанцию между собой и другими и сохранить чувство обособленности, поскольку границы ее личной идентичности были настолько хрупкими, что ей нужно было защищаться от любого, кто что-либо о ней знал или становился слишком близким. Несмотря на то, что я понимала ее страх, меня не покидало ощущение, что Эллисон меня обманывает или вводит в заблуждение многими своими противоречивыми повествованиями. Порой я чувствовала себя по отношению к ней преследователем, желая бросить ей вызов в отношении всех высказываемых ею несоответствий. Когда я спрашивала Эллисон о расхождениях в ее заявлениях, я сталкивалась с враждебным отрицанием любых подобных несоответствий и вместо ответа выслушивала обвинения в том, что я «не слушаю» и «перевираю слова». Это привело меня к внутреннему конфликту, и я обнаружила, что начала подвергать сомнению мое личное понимание концепции интервью и точность своих записей. Я оказалась в роли ненадежного свидетеля, в позиции, подтолкнувшей меня к пониманию опыта Эллисон в обмане и насилии.
Человек, который слушал и пытался понять опыт Эллисон, становился в ее глазах преследующим и ненадежным, т. е. таким же, какой Эллисон воспринимала свою мать – не защищающей, пренебрегающей фигурой, позволявшей одновременно совершаться сексуальному насилию и осуществлявшей в отношении Эллисон физическое насилие. Казалось, будто она отразила в этом опыт своего детства, когда она ощущала, что ей кругом лгут и что ее восприятие было неверным, будто она была сумасшедшей.
Кроме того, Эллисон была в ярости из-за того, что ее собственная жертвенность не замечалась, – она идентифицировала себя как жертву, а не преступницу, и чувствовала смятение и отчаяние, когда ее роль насильника все-таки исследовали. Она не могла удержать оба этих аспекта в своей голове и считала невыносимыми мои попытки помочь ей это сделать.
Интенсивность моих чувств