что тебя увижу, – откашливаясь, произнес он. – Ты ведь внук Исролика, не так ли?
– Да, моего деда звали Исроэль Бааль-Шем-Тов, – подтвердил нимало не удивляясь ребе Борух.
– Ты приехал расспросить про могилу в лесу? – продолжил Грицько, и у хасидов сладко заныли сердца: не каждому посчастливится видеть, как происходит чудо, а им повезло, подфартило.
– Разумеется, – опять, как ни в чем не бывало, подтвердил ребе.
– Тогда садись и слушай.
Ребе Борух уселся на единственный стул в избе, хасиды примостились на лавке.
– Давно это было, – начал Грицько. – Я тогда пастушком работал, скотину на поля гонял и обратно. И-эх, совсем молодой, тринадцать чи двенадцать годков, уж и не помню. Жил в нашем селе богатый помещик, как звали, тоже не помню. И Ставница ему принадлежала, и поля вокруг Ставницы, и леса за полями, и луга посреди лесов. Тогда по-другому жили, не то, как сейчас. Был у помещика роскошный особняк, в нем он все время и проводил. Гостей принимал, сам по гостям ездил, охоты, пиры, как у помещиков принято. Одежду ему шил еврейчик, портной из Меджибожа. Приезжал, когда звали, и прямо на месте обновку и мастерил. А когда требовалось чинить одежду, посылали за его помощником, Мойшеле. Веселый был парубок, гарный с виду, за словом в карман не лез. В Ставнице все его любили. Он не только помещику помогал, но и крестьянам латал одежонку. Брал очень мало, а часто так работал, за доброе слово.
У помещика была единственная дочь, паненка на выданье. Сама чернявая, губки алые, коса цвета воронова крыла, глаза голубые. Красотка, ничего не скажешь. Каких только женихов помещик к ней не привозил, а влюбилась она в Мойшеле. Так влюбилась, что свет ей без него стал не мил. Помещик, как про то узнал, рассерчал вне всякой меры. И орал, точно безумный, и сапогами топал:
«Не будет жида в моем доме!»
А паненка отцу говорит:
«Или с Мойшеле под венец, или головой в колодец».
Слуги все видели и слышали ну, и разнесли по Ставнице.
Помещик с помещицей перепугались – дочка у них своенравная была, ни в чем укороту не знала. Сами ее так воспитали. Погоревали, поплакали, а делать нечего. Вызвали к себе Мойшеле, поселили его не в лакейской, как обычно, а в комнатах для барских гостей. За стол с собой сажать пытались, только он ничего не ел, свою еду приносил.
Через неделю помещик пригласил его в кабинет и все рассказал.
«Раз уж так получилось, – говорит, – женись на моей дочке. Любовь важнее всего на свете».
«Никак не могу! – отказался Мойшеле. – У нас, – говорит, – у евреев не женятся иноверках».
«Знаю, знаю, – отвечает ему помещик. – Но это же пустое, простая формальность. Крестись для вида, дело ведь не в обрядах, а в том, какой Бог у тебя в сердце. А в сердце никто не заглянет. Так что верь, в кого хочешь, а крест носи только для чужих глаз. Как обвенчаетесь, я сразу составлю завещание на твое имя. Отпишу тебе и дочке все свое богатство. Мы с женой свое отжили, порадовались, теперь ваш черед».
«Нет, нет, – стоял на своем Мойшеле. – Я очень вас уважаю, и ваша дочь