помолчали.
– Мне пора, – сказал Лепестков.
– Сейчас поедем, мой дорогой, – сердечно отозвался Кошкин. – Как ваша книга?
– Пишу.
– Вы хороший человек. Анатолий Осипович, все ваши ученики такие хорошие люди?
Лепестков засмеялся:
– Все. А у вас?
– А у меня их нет, – вздохнув, сказал Кошкин. – Кто в ссылке умер, кто – вернувшись из ссылки. А кто… «Прежде чем петух пропоет трижды, ты отречешься от меня».
Он сидел хмурясь, крепко положив кулаки на худые колени. В красном свете печки он был похож на сердитого тролля со своими медвежьими глазками, грозно выглядывающими из мохнатого окружения.
– Вы помните Карманова? – спросил он.
– Нет.
– Разве вас посадили до сессии ВАСХНИЛ?
– Нет, после.
– Знаете, что он мне сказал накануне своего выступления на сессии? «Что поделаешь, Иван Александрович, у меня трое детей и одна нога».
Бабка Гриппа вошла в столовую и, не поздоровавшись, стала шумно орудовать в печке кочергой. Искры вспыхнули, осветив ее лицо, старое и самодовольное, со вздернутым носом.
– А где Рогинский?
– Он был исключен из партии в сорок девятом году. Долго ходил без работы. Потом устроился в Геологический институт.
– Геологический?
– А что делать? Но сейчас все меняется.
– И в академии?
– Да. Лучинин прошел на последних выборах.
– Я знаю. Это важно.
– Еще бы! Гладышеву поручена организация нового научного центра.
– Где?
– В Днищеве.
– Что за человек Гладышев?
– Умен как дьявол. Неприятно самоуверен, резок. Знает, что очень нужен, но пользуется этим умело. Не раздражая. Осторожен, пока это не мешает делу. А тогда уже и неосторожен! Он мне нравится. Где же вы будете спать? Я привез постельное белье и подушку.
– Спасибо, Иван Александрович. На диване.
– Провалитесь.
– Наплевать.
– Сейчас все устрою, – сказал Лепестков.
Он поднялся на мезонин и принес две большие ковровые подушки.
– Вот и хорошо.
– Вы сошли с ума, – отнимая подушки, сказал Иван Александрович. – На них спала Мальва.
– А кто это – Мальва?
– Собака.
– Прекрасно, – ловко устраивая постель, возразил Остроградский. – А теперь на них буду спать я.
Кошкин с Лепестковым ушли. Он был один. Натюрморт Ирины висел на стене, лимонно-желтые цветы в старом медном кувшине. Он помнил этот кувшин, но забыл натюрморт. «Хорошо ли я его повесил? Перевешу, если будет отсвечивать днем».
Он погасил лампу, и в комнате медленно установились два света: красный, теплый, живой от разгоревшейся печки, и зимний, лунный – от голого, незадернутого окна. Он нарочно не опустил штору. Кувшин можно было угадать только по блику, но цветы воздушно светились над грубыми, косо срезанными досками стола.
У Черкашиной было хорошее детство в лесу, в Подмосковье, – и с тех пор в памяти осталось счастливое ощущение