к фронту пробиралась из окружения, топали и генералы. Меняли все, что имели, на еду и гражданскую одежду. И часы, верно, того генерала. Взять их у этого монархиста не мародерство, а экспроприация экспроприаторов, так сказать.
– Правда, правда, милочек, – лепетал старик, с опаской взирая на огромного партизана. – Был тут один энерал, Бакутин чи Бакулин. Но часы, милочек, не его. Сыночка моего часы. Пожалейте старика, Бог вас своей милостью не оставит! А царь – так, память, сколько годов с ним прожито!..
– Чушь! Попользовались военным имуществом, и хватит! Генерал явно предпочел бы мне часы отдать, – отрезал Токарев и направился с мешком за спиной к двери.
Я пошел за ним и в сенях, где Токарев возился с засовами, запальчиво заявил, что намерен доложить о часах Кухарченко. Он промолчал, а на улице глянул на часы и удивился:
– Видишь, на пять минут опоздали. Сбор у мостика на Слободу в три тридцать. Без «Павла Буре» нашему брату никак не возможно.
У мостика, поплевывая в ручей, ждал нас Кухарченко. Он еще издали обстрелял нас крепкой бранью. Я начал возмущенно рассказывать ему о позорном поступке Токарева. «Командующий» хмуро поглядел на меня и прервал, не дослушав:
– Эх ты! Интеллигентская твоя душа! Кому часы нужней? Партизан обязательно должен быть при часах! И зачем только барышень в тыл к немцам сбрасывают! Еще жаловаться на моего орла-заместителя вздумал!.. Вот что, валяй-ка ты лучше на Городище с подводой и всем этим барахлом, а мы пойдем за добровольцами в Слободу. Может, и те такие! Здешние все попрятались. Идем, Токарев! Если и те попытаются смыться – в распыл пущу. Так капитан приказал…
2
Я попытался было уговорить «командующего» назначить другого ездового, но из ложного самолюбия постеснялся признаться, что с лошадьми сроду дела не имел и во всех этих мудреных шлеях и чересседельниках ни шиша не понимал. Кухарченко остался глух к моим увещеваниям («Сполняй без разговоров, а то як блысну!..»), и товарищи ушли, оставив меня в состоянии, очень близком к панике.
– Гляди, чтобы эта кобыла тебя в Пропойск не увезла, – смеясь, сказал мне на прощание Кухарченко. – Мы ее у пропойского полицая отобрали.
С тяжким вздохом и самыми мрачными предчувствиями взялся я за дело. Как говорится, взялся за гуж – за гужевой транспорт то есть, – не говори, что не дюж. С трепетом уселся я позади лошадиного хвоста, взял ременные вожжи и, поразмыслив, сложил губы бантиком, издал звук поцелуя. Вороная, черная как ночь кобыла взмахнула хвостом, попав мне по губам. Что она хотела этим сказать, я не понял.
Лунные партизанские ночи уже не вызывали недавнего восторга. С опаской вглядывался я в лунное марево. Какие только страхи не мерещились мне в обманчивой игре светотени.
Вооружившись шомполом, я все же заставил лошадь взять старт. Я поминутно издавал звуки и восклицания в подражание отрядному конюху, вроде «тпру», «но, милай» и «эй, хвороба!». Животное, на редкость вредное и бестолковое, упорно лезло в кювет, круто заворачивало, норовя увезти меня в открытое поле, в Пропойск, что