моя запоздала, да и стоило ли пытаться судьбу обманывать? Моим полем боя уже становились мои же тихие ночные соображения. И память мне служила подспорьем, и вновь тщилась я вернуться туда, куда нет возврата. Ехала в забитом, злобно гомонящем трамвае, а прислушивалась к шуршанию нижних юбок, первым тактам бального танца, и давно прочитанные книги я вновь глотала, как эликсир, даже Чарская с Вербицкой меня возвращали в будто бы безоблачную когда-то жизнь. Так и тянула лямку, стиснув зубы, хотя мне, при ершистом нраве, нелегко было удерживать язык за зубами. Не стану лицемерить – своим, тише воды, ниже травы, поведением я не могла гордиться. Но – кто не без греха – что было ещё мне делать, если не размазывать давно просохшие слёзы, перемешивая слабеющие голубые мечты с бесполезными воспоминаниями? Мне нехорошо, если не сказать, тошно, было, а я и вспылить-то на людях не позволяла себе – чего добьёшься, от бессилья топоча каблуками, после драки кулачками размахивая? Чего? В лучшем случае – нервного срыва и грязной камеры, набитой лиговскими воровками, в кутузке на Шпалерной или в Крестах. Я съёживалась от отвращения, отчаянием исходила, однако, спасаясь от зловония, от трупного запаха, зажимала нос, хотя главного партийного мертвеца забальзамировали, как фараона, да ещё под стекло положили в ступенчатой пирамиде… Ежедневные гнусности и дурь с какого-то момента мне уже лишь прибавляли силы, ко всему понимала я, что при любом внутреннем напряжении своём всё равно останусь, если помягче выразиться, при пиковом интересе. Но старалась не унывать, в самые горькие минуты, когда чаша терпения переполнялась, твердила себе в утешение: не сахар, совсем не сахар, но бывает хуже, бывает хуже.
– Что хуже-то могло быть, что? – искренне удивлялся Липа.
– Хуже – все муки ада на земле, не в воображении, а на земле, когда потусторонний ад уже заколочен за ненадобностью своей, понимаешь?
И – признания-воспоминания прерывались – бом-бом-бом; Липа, глянув на настенные часы, машинально достав из жилетки карманные и установив точное время, уже осторожно наливал в чайную ложечку драгоценную настойку из женьшеневого корня, её доставал где-то в аптечных верхах Сиверский.
Анюта верила в женьшень, как в чудо, хотя и на исходе жизненных сил сама собой оставалась; тоже глянув на настенные часы, не могла Липе не указать: не пори горячку, есть ещё пять минут.
И виновато улыбнулась:
– Так, Юрочка, и живу я, в час по чайной ложке.
Липа, затыкая пробочкой пузырёк с женьшеневым зельем, посмеивался, а она спрашивала:
– Чему смеяться? Соль не в шутках уже, в суставах.
Тут же Липа торопливо подносил ей воду, чтобы запила горечь, а Анюта для порядка ворчала: не гони в хвост и гриву.
За что ей, добрейшей и справедливейшей из всех добрых и справедливых, выпало столь жестокое наказание?
«Страданье есть