в ножки, угу.
И все же с ноги ломать его реальность заявлением о том, что любимый его папочка струсил и бросил их с братом и сестрами умирать с голоду, я опасалась.
Во-первых, какой бы ни был, это ребенок. Ребенок-ребенок, даром что в четырнадцать лет с меня ростом и голос ломается. А во-вторых, кто даст гарантию, что его не переклинит и он не сорвется тоже вешаться? А мне по условиям неведомого голоса надо всех четверых спасти и еще пятого где-то отыскать.
Вот ведь… По-хорошему бы ему не только его реальность барскую с ноги обломать, но еще и по заднице бы добавить.
– Ну и где обед? – пока я думала, засранец, как был, в грязной обуви, поперся через чисто выметенную мной комнату к столу и недовольно выпятил губу, не обнаружив там ничего съестного. Это оказалось последней каплей.
– Где ты его приготовишь, там и будет, – спокойно и твердо ответила я и прошла мимо – к лавке у другой стены. Сложила туда грязное белье и обернулась, как раз чтобы обнаружить посреди комнаты раздувшегося от возмущения жабеныша.
– Рот закрой, – я не дала ему времени взорваться. – Детей напугаешь. Они и так болеют. А отец больше не придет. Он умер.
– Да что ты несешь, дура! – предсказуемо не поверил. Или не понял.
Я молча достала из рукава аккуратно сложенный лист бумаги – предсмертную записку Эдриана Аддерли. Теперь вспомнила – ее принес урядник несколько часов назад, он и объявил, как величайшую милость, что безбожника, святой круг поправшего, исключительно из милости сразу и закопали, но за оградой кладбища. И отпевания не будет. И насчет нас уже отправлен запрос в комендатуру… Ох ты, вот беда откуда не ждали… Ладно, подумаю об этом позже. Сейчас – Лисандр.
– Ты уже достаточно взрослый, чтобы знать правду и понимать, что шутки кончились, – я говорила спокойно, но, видимо, настолько интонации были не похожи на прежние Бераникины, что его проняло.
Мальчишка секунд пять колебался, а потом все же протянул руку и взял письмо чуть дрожащими пальцами.
Я видела, как его глаза быстро скользили по строчкам, написанным отцовским почерком. Тем самым строчкам, где «я больше не могу… это ниже моего достоинства… ужасные обстоятельства… сатрапы… я ухожу непокоренным… не позволю быдлу…».
И ни слова о семье, о детях и о том, что папочка хотя бы вспомнил, что они у него есть. Что они остаются одни, без защиты и без средств к существованию. Ни слова.
Тонкие пальцы с неаристократично обгрызанными ногтями сжались добела, комкая чуть желтоватую бумагу.
– Это ты во всем виновата! – ну, вот и ожидаемая истерика. – Это ты! Это ты!
Голос подростка набирал высоту и в конце концов сорвался на отчаянный вибрирующий визг.
Хлоп! Хлесткая пощечина оборвала этот концерт. И еще раз: хлоп!
Не сильно, но резко, чтобы голова мотнулась, а в глазах, чуть ли не побелевших от крика, появилась мысль.
– Замолчи и слушай! – в моем голосе была спокойная изморозь безжалостности. –