нами швы; то же самое проделала мать-настоятельница.
– Очень аккуратно, – пробормотала она. – Никаких ненужных украшений. Отличная работа.
– Швы ровные и почти незаметны, – подхватила сестра Гертруда, и сестра Иммакулата кивнула в знак согласия.
Габриэль скрестила руки на груди.
– Одежда payantes хорошо подогнана. Почему нашу нельзя подогнать?
Канониссы напряглись. В комнате словно перестало хватать воздуха. Мне захотелось протянуть руку и дернуть Габриэль за ее идеально сшитый рукав.
Сестра Гертруда шагнула к Габриэль. Палец монахини был так близко к вздернутому подбородку моей сестры, что почти касался его.
– Вы, мадемуазель Шанель, гордая девушка. Именно гордыня превратила Люцифера в сатану. Гордость заставила Еву вкусить запретный плод. Гордость есть начало греха, и тот, кто имеет ее, изольет мерзости…
Мать-настоятельница подняла руку, прерывая этот поток красноречия.
– В часовню, мадемуазель. Вы обе можете носить свою перешитую форму, но прямо сейчас вместо обеда вы встанете на колени и будете молиться за свои души. В Послании к Колоссянам сказано: облекитесь в сердечное сострадание, в великодушие и смирение. Вот что важно.
Всю дорогу до часовни мое лицо горело. Смирение? Payantes не были одеты ни во что, кроме высокомерия. Я опустилась на колени, но, вместо того чтобы молиться о смирении, вознесла благодарность. Монахини всегда говорили о прозрении, и теперь, благодаря гордой Габриэль, оно впервые нашло на меня. Нам не нужно мириться с той участью, которую нам уготовили. С плохо сидящей формой, с чем бы то ни было. Больше – нет! Не теперь, когда у нас есть желание и наши умелые руки.
Это нечто большее, чем просто облегающая юбка или блузка. Это – о будущем, о силе, которую я никогда не чувствовала раньше, и все это из-за кроя ткани и расположения швов.
В Мулене воздух низко гудел днем и ночью, город пульсировал, шумы и запахи la vie[18] просачивались сквозь стены, полы, окна. В мире сменялись времена года, и только в пансионе Нотр-Дам все оставалось неизменно.
Я не был уверена, что хуже: быть так далеко от жизни, гор и лесов или быть так близко, что можно услышать ее по ту сторону запертых дверей, но не иметь возможности дотронуться.
С тех пор как бабушка с дедушкой перебрались в Мулен, поездки в Клермон-Ферран прекратились. Нам позволяли выходить из пансиона только на воскресную мессу. Мы парами шли по узкой мощеной улице к ближайшему собору, искоса поглядывая на училище для мальчиков, чтобы хотя бы мельком увидеть их: в черных рубашках и широких черных галстуках, курящих crapulos[19] во дворе, подальше от глаз учителей. Каждая надеялась поймать на себе их взгляд. Если мы оборачивались, проходя мимо Hôtel de Ville, рассматривая стильных путешественников с кучей чемоданов, шляпных коробок и впечатлений от других мест, канониссы бранили нас.
– Следите за глазами! – шипели они, предупреждая нас, чтобы мы не зевали.
Мы жили в Мулене чуть больше года. В июне мне должно было исполниться