может, если мертвые тела убраны, мы примемся за поэтов? Как вы думаете? Кстати, о мертвых телах. Вам никогда не приходило в голову, что лермонтовский “знакомый труп” – это безумно смешно, ибо он, собственно, хотел сказать “труп знакомого”, – иначе ведь непонятно: знакомство посмертное контекстом не оправдано».
«У меня все больше Тютчев последнее время ночует».
«Славный постоялец. А как вы насчет ямба Некрасова – нету на него позыва?»
«Как же. Давайте-ка мне это рыданьице в голосе: загородись двойною рамою, напрасно горниц не студи, простись с надеждою упрямою и на дорогу не гляди. Кажется, дактилическую рифму я сам ему выпел, от избытка чувств, – как есть особый растяжной перебор у гитаристов. Этого Фет лишен».
«Чувствую, что тайная слабость Фета – рассудочность и подчеркивание антитез – от вас не скрылась?»
«Наши общественно настроенные олухи понимали его иначе. Нет, я все ему прощаю за прозвенело в померкшем лугу, за росу счастья, за дышащую бабочку».
«Переходим в следующий век: осторожно, ступенька. Мы с вами начали бредить стихами рано, не правда ли? Напомните мне, как это все было? “Как дышат края облаков”… Боже мой!»
«Или освещенные с другого бока “Облака небывалой услады”. О, тут разборчивость была бы преступлением. Мое тогдашнее сознание воспринимало восхищенно, благодарно, полностью, без критических затей, всех пятерых, начинающихся на “Б”, – пять чувств новой русской поэзии».
«Интересно, которому именно вы отводите вкус. Да-да, я знаю, есть афоризмы, которые, как самолеты, держатся, только пока находятся в движении. Но мы говорили о заре… С чего у вас началось?»
«С прозрения азбуки. Простите, это звучит изломом, но дело в том, что у меня с детства в сильнейшей и подробнейшей степени audition colorée[46]».
«Так что вы могли бы тоже – —»
«Да, но с оттенками, которые ему не снились, – и не сонет[47], а толстый том. К примеру: различные, многочисленные “а” на тех четырех языках, которыми владею, вижу едва ли не в стольких же тонах – от лаково-черных до занозисто серых, – сколько представляю себе сортов поделочного дерева. Рекомендую вам мое розовое фланелевое “м”. Не знаю, обращали ли вы когда-либо внимание на вату, которую изымали из майковских рам? Такова буква “ы”, столь грязная, что словам стыдно начинаться с нее.
Если бы у меня были под рукой краски, я бы вам так смешал sienne brûlée[48] и сепию, что получился бы цвет гуттаперчевого “ч”; и вы бы оценили мое сияющее “с”, если я мог бы вам насыпать в горсть тех светлых сапфиров, которые я ребенком трогал, дрожа и не понимая, когда моя мать, в бальном платье, плача навзрыд, переливала свои совершенно небесные драгоценности из бездны в ладонь, из шкатулок на бархат, и вдруг все запирала, и никуда не ехала, несмотря на бешеные уговоры ее брата, который шагал по комнатам, давая щелчки мебели и пожимая эполетами, и если отодвинуть в боковом окне фонаря штору, можно было видеть вдоль набережных фасадов в синей черноте ночи изумительно