себя, бросается из стороны в сторону, спешит к адвокату, какие меры принимает, дабы устранить свои признания, как среди воплей: «Я невиновен, невиновен!» – сам требует суда!
Господа присяжные! Если бы пытка существовала еще и если бы несчастный, освободившись от оков, бежавший из застенка, где только что раздирали его на части, явился бы пред вами, неужели услышал бы он: «Ты сознался – значит, виноват!». «Моя кровь лилась ручьем, я чувствовал, как трещат мои кости, и страдания победили меня», – возразил бы он; «врач, призванный палачами, сказал, смерть приближается, и я… сознался, но я невиновен!»
О, милосердный боже! Найдется ли среди всех наших обвинителей и судей кто-нибудь, готовый решить: «Ты сам признал свою вину. Я осуждаю тебя в силу этого признания…». Нет, я верую твердо, – не найдется никого! Ведь, правда, никого!
И в самом деле, господа, есть люди, как говорил я раньше, на которых душевные муки влияют гораздо сильнее физических и которых пугает одно имя уголовного суда, хотя они же не убоятся взглянуть прямо в глаза палачу; они перенесут телесные страдания, но изнемогут под гнетом нравственных.
Как бы там ни было, однако преступление совершено. Кто виноват? Ла Ронсьер? Над этим вопросом подумаем.
Обвинению противополагается, во-первых, алиби, точно доказанное Анной Руоль; знаем, как гражданский истец и прокурор опровергают ее показание: это ложь, говорят они.
Но, милостивые государи, нелегко найти в свидетели клятвопреступника тому, кто сидит в тюрьме, под уголовным следствием и под грозой общего негодования. Слыша зловещий ропот вокруг, видя конвой, его сопровождающий, лучшие друзья покидают такого человека, товарищи отрекаются или перебегают к врагам.
Где сердце, которое могло бы остаться верным такому, проклятому всеми узнику? Кому придет охота подать ему руку помощи, зная о вине его и рискуя осквернить злодеяниями себя самого?
Анна Руоль говорит правду, не сомневайтесь; а чтобы сказать ее в защиту ла Ронсьера, необходимо, будьте уверены, больше мужества, чем для всякого обвинения или злословия.
Независимо от сего, не она одна удостоверяет факт; Рене Пино, этот мальчик-подмастерье, вызванный не мной, а прокурором, подтвердил ее показание целиком.
Стало быть, вернувшись из театра домой вечером 23 сентября и выйдя вновь лишь утром 24-го, подсудимый не мог совершить преступления. Это очевидно, но не для прокурора! По его словам, ла Ронсьер виноват и должен быть казнен. За что? Не знаю, говорит прокурор… На каком основании, – не ведаю… Стою на одном: приговор да будет обвинительный!
Неслыханные речи! Домогательство беспримерное!
Итак, вы настаиваете, что именно он проник в комнату, хотя ни любовь, ни корысть, ни мщение, ни ненависть не руководили им, хотя никакая страсть, никакая выгода не толкали его туда. Он все-таки вошел. Как? Через окно. О, не ищите другого пути. В двери, запертые крепко и всегда запертые двери, он пройти не мог. Да и, кроме того, Мария Морель – а ведь она заметила, слышала