необычайность момента. Слегка повернув голову (наверное, это и есть по-королевски, подумала Эгле, вспомнив фразу из письма), она величественно произнесла:
– Мартиньш тоже Силинь.
Эгле, конечно, знала фамилию этого светловолосого с ржаной рыжиной, длиннолицего, размеренно-неторопливого в каждом движении, тяжёлого молодого человека. Он был раза два у них дома, и всякий раз паркет под ним скрипел так громко, так нестерпимо жалобно, будто это были простые доски в массовых московской постройки домах. Эгле даже казалось, что матери нравится прежде всего эта вескость, основательность, подразумевавшаяся в старинных пахарях. Хотя она, конечно, знала, что мать не заставила бы Мартиньша пахать землю, займи он в их семье то место, о каком для него мечтала мать. Пахать должен батрак. Это мать тоже говорила и месяц назад, и двадцать лет назад. Но, видно, Силинь – это очень хорошо, это подпись на решении комиссии, а вот Мартиньш уже не так хорошо, и лучше б его вовсе не было поблизости от нашей семьи – вдруг пришло в голову. Голова словно сопротивлялась, никак не хотела пускать в себя мысль о том, что Мартиньш тоже Силинь.
– Завтра Мартиньш первый раз сможет тебе помочь.
Эгле опустила глаза к письму.
– Хорошо бы он пошёл не один.
За окном темнело. Прошёл трамвай. Потом ещё, навстречу. Сумерки сгущались, как глубже и глубже становится море, если идти от берега. Глубже и глубже – и в конце концов придётся плыть, потому что волна поднимет, оторвёт от дна. Эгле молчала, но она не могла остановить ночь. А за ночью – утро. То утро, которого она ждала с объявления второй независимости, потому что его ждали отец и мать. А они ждали всю жизнь. Теперь Эгле словно видела перед собой фигуру Мартиньша, основательную фигуру, заслонявшую это утро. Он должен был появиться в её жизни вместе с утром, неся на себе солнечное сияние или как опора в зыбком тумане, а он заслонял это утро. И нужно было назвать ещё какое-то имя, самолично прибавить ещё фигуру, заслоняющую его свет. А потом, наверное, ещё, ещё. И так пока утра не будет, настанет беспощадный день, как приходит штормовая волна – и вечная тьма глубины…
Эгле вскинула голову, освобождаясь от наваждения.
– Отец всегда хотел, чтобы мы были самостоятельны.
Мать, помолчав, проговорила:
– Вот как!
И посмотрела исподлобья. Так же она смотрела, когда бабушка Эмма первый раз произнесла слова «культурно-просветительное училище», а Эгле улыбнулась. И тогда, когда Эгле в свой день рождения – двенадцать лет – не убрала в своей комнате до того, как уйти в школу. Эгле знала, что означает этот взгляд. Она спросила:
– Мама, вам кофе сварить?
– Я кофе подожду, а госпожа Силиня ждать моего звонка не будет.
Эгле посмотрела в окно. Там виднелся сырно-жёлтый ломтик луны. Он плыл в глубокой, как море, синеве. Дна у синевы уже не было. В конце концов, ведь бабушка тоже вышла из родительской воли.
– Значит, господин Силинь по-королевски наделяет своих рыцарей, а рыцарь за это отдаёт ему дочь?
Мать