к себе на колени и долго разговаривает про то, как быть хорошей, как славные девочки должны себя вести. Но он и не тискает меня, как Грет. Он меня берет за руку. Иногда целует в макушку. Грет же меня всю обнимала так, что дух вон, и щекотала, когда была в настроении. Она меня целовала на ночь и подтыкала одеяло – если, конечно, я ее не злила. Тогда она кричала: «А ну пошла к себе наверх, с глаз моих прочь, и, глядишь, нечистый не утащит тебя ночью». Папа же просто стоит у кровати и уповает, что я буду крепко спать.
Но главное, я скучаю по сказкам Грет. У нее про что угодно найдется история – про то, про сё, про всё, каждый раз новенькая, на каждый день недели, почти на любую ее работенку. Были у нее пыхтящие, сопящие истории постирочных дней и жаркие, краснолицые – для глажки. Были у нее и быстрые истории – под готовку вареников или Apfelstrudel[11], и долгие-предолгие – под вечера с шитьем и штопкой. Здесь люди иногда читают мне истории из книг. В голове их не носят. И голоса изображать, как Грет, они не умеют. Принцессам она делала голоса, как медовый пирог, трескучие, как горящая бумага, – ведьмам, могучий рев – злодеям, задорные – отважным героям. А местные не поют. Не умеют правильно рожи корчить. И все их истории обычно миленькие и хорошо заканчиваются. А у Грет они были жуткие – особенно под которые печень рубят и потрошат рыбу.
– Давным-давно, – начинает Грет, выхватывая точило из лохани с водой, – на хуторе близ Заксенхаузена11 жил человек, который пустил своих детей посмотреть, как он забивает свинью. – Она проводит лезвием самого здоровенного кухонного ножа по точилу, от кончика до рукоятки, с длинным дрожащим вжи-и-икш — как будто пираты рубят воздух саблями. У меня по спине мурашки. Еще раз. Еще. – В тот же день, погодя, дети пошли играть, и старший ребенок сказал младшему: «Ты будешь свинкой. Ая – мясником». И тут… – Грет сует руку в корзину и плюхает окровавленный шмат на стол. Примеривается свежезаточенным ножом. – Старший ребенок взял блестящий нож и перерезал младшему брату горло.
Я сглатываю и отодвигаюсь, гляжу, разинув рот, как лезвие в ее руках рассекает требуху, словно бутербродный нож – теплое масло. Я и хочу, и не хочу услышать, что же там дальше. Грет выпрямляется, утирает лоб тыльной стороной руки.
– Ну и вот. А мать при этом была наверху – купала младенчика. Услыхала она, что ребенок ее кричит, и опрометью бросилась вниз по лестнице. Увидев, что
стряслось, она вытащила нож у сына из горла и так рассердилась, что воткнула его прямо в сердце тому сыну, который изображал мясника. – Тут Грет бросается с ножом через стол, и я ору и бегу к двери. – Но вот она вспомнила про младенчика и помчалась обратно наверх. Поздно. Он утонул в ванне.
Теперь я уже дрожу с головы до пят. Тихонько поскуливаю сквозь сжатые зубы. Грет обагренной рукой швыряет кровавое подношенье на сковородку.
– Женщина так загоревала, – продолжает Грет, голос у нее скорбный, губы поджаты, качает головой, – что повесилась на балке в амбаре. А вечером, когда отец вернулся с поля после работы, он взял ружье…
– Маргарета! – кричит папа. – Что все это значит?
Грет