мужчиной существо, которое и на человека-то не очень походило. Старик, закутанный в рваные тряпки, был худ, как жила, обтянутая кожей, и слеп. Из-за слепоты его, собственно, и слушались. Когда кончились огромные, метров в триста высотой, песчаные дюны и такие же огромные глиняные башни, по которым караван сверял направление своего пути, то слепой унюхал – буквально унюхал, как животное, – тропу, по которой прошли верблюды предыдущего каравана, и они тоже двинулись по этой неразличимой тропе. Если бы не его обостренное обоняние, то, может, погибли бы в песках. Хотя Ксения не верила, что Дина, Кабир, его старший брат Абдаллах и две жены этого старшего брата могут погибнуть в Сахаре. Они были ее частью, и отличие их от песчаных дюн не было существенным, и друг от друга они отличались не более, чем отличаются друг от друга дюны.
Дина говорила по-французски, она и рассказала Ксении про слепого, про невидимую караванную тропу и про то, что они спешат миновать Эрг, потому что вот-вот начнется сезон песчаных бурь, до которого нужно оказаться в оазисе, иначе будет плохо, совсем плохо. Ксения ей поверила – и потому что готова была поверить в любую опасность, исходящую от пустыни, и потому что, когда подул ветер и, играя светом и тенью, пески пришли в движение, она увидела глубокий, глубинный страх в Дининых глазах. Страх этот был ей понятен: папа говорил, песчаная буря заносит караван почти мгновенно, потому что песок поднимается вверх на полтора километра, несется со страшной скоростью и долетает даже до Европы. Их маленькая экспедиция тоже ведь торопилась выбраться из Большого Западного Эрга – папа переводил это слово с арабского как «море дюн» – до конца весны. И если бы не углубилась в пустыню из-за наскальных рисунков, которые искала не только вдоль линии оазисов, но и непосредственно в Эрге, то папа не умер бы посреди пустыни. Может, вообще не умер бы. В оазисе, в поселении, во французском гарнизоне, нашелся бы врач. И врач спас бы его. Дал бы какое-нибудь лекарство, поддержал бы сердце. А потом они добрались бы до Аль-Джазаира, до столицы, а оттуда, быть может, смогли бы уехать из Алжира в Париж, и папу вылечили бы совсем, навсегда.
Эти мысли миражно мерцали в ее голове под мерные шаги мехари. Но стоило ей вздрогнуть, встряхнуться, как она понимала, что так быть не могло. Какие врачи, какие лекарства? Какой тем более Париж? Только к вечеру, когда останавливались на ночлег, и жара спадала, и белесый песок расцвечивался всеми цветами заката, и остывала голова, Ксения начинала сознавать, что он вообще существует на белом свете, Париж. А ночью, кутаясь в одеяло из верблюжьей шерсти, думала, что от сознания этого лишь страшнее сгинуть здесь, в кромешных песках Эрга.
И когда дошли наконец до оазиса, когда показались вдалеке, за желто-оранжевыми дюнами, высокие финиковые пальмы, а потом появилась зелень, настоящая, живая, напитанная водой зелень, ковер зелени, то Ксения подумала, что это очередной мираж. Такой же, какие плыли у нее перед глазами все время в пустыне. А когда слезла с мехари, легла на эту траву, коснулась ее щекой и поняла, что все это ей не чудится,