что-то обсуждая, как вдруг учитель, легко переместившись на стол, с этого возвышения, одной лишь силою слова, будто набросил на них лассо и буквально пригвоздил к месту.
Не прошло и двух минут, как уже и сам я, позабыв о сомнительной дозволенности своего присутствия, на себе ощутил всю магнетическую силу его речи; невольно, незаметно для себя я подошел ближе, чтобы яснее видеть необычные движения рук, обнимающие и подхватывающие эти вдохновенные фразы, а иной раз, чтобы властно подчеркнуть значимость особо важного места, резко взлетающие ввысь взмахом крыльев, чтобы потом плавным дирижерским мановением успокаивающе опуститься. Все быстрей, все нетерпеливей срывались с его губ слова, а сам он, словно окрыленный всадник на горячем скакуне, время от времени, как в стременах, даже привставал, лишь бы подстегнуть, еще ускорить этот неистовый галоп, этот стремительный, сквозь молниеносный промельк образов и картин, полет ненасытной мысли. Никогда прежде не случалось мне слышать речи столь воодушевленной, поистине захватывающей, – я впервые пережил то, что у латинян называлось raptus – когда человек возвышается, взлетает над самим собой: и не ради себя он говорил, и не ради слушателей, – исключительно волею и всполохами внутреннего огня исторгались слова из этих пламенных уст.
Никогда, повторяю, я не переживал такого: экстаз слова, страсть изреченной мысли как разгул стихии; и внезапность этой новизны неодолимым рывком повлекла меня к себе. Сам того не замечая, не чуя под собой ног, я, как сомнамбула, подчинился некоей силе, и сила эта притянула меня к узкому кругу слушателей, а потом и вдвинула в этот круг: не помню как, но я внезапно оказался чуть ли не в центре его, в каком-то полушаге от говорящего, в самой гуще слушателей, которые, впрочем, тоже стояли как завороженные, не замечая ни меня, ни вообще ничего на свете. Меня уносило стремниной этой речи, и я отдался ей, еще не ведая ее истоков, не понимая, с чего весь этот сыр-бор разгорелся; судя по всему, кто-то из студентов восторженно отозвался о Шекспире как об исключительном феномене, своего рода ярчайшей комете, а профессор в ответ теперь стремился показать, что это не так, что Шекспир был хоть и наиболее мощным, но отнюдь не единственным выразителем порывов и помыслов целого поколения, страстным голосом грандиозной, внезапно разбушевавшейся эпохи. Стремительными штрихами он обрисовал тот небывалый час Англии, тот единственный миг экстаза, какой в жизни каждого народа, как и в человеческой жизни, наступает непредсказуемо, вдруг соединяя все силы для неистового рывка в вечность. Вдруг оказалось, что шире стала земля, на ней объявился новый, только что открытый континент, тогда как древнейшая опора прежнего мира, папство, грозила вот-вот рухнуть: за морями, которые теперь, с тех пор как непобедимую армаду испанцев разметала и поглотила пучина, принадлежат им, англичанам, сразу открылись новые, головокружительные возможности, мир раздвинулся, стал необъятен – и, подобно ему, к такой же необъятности невольно устремляется