эту книгу, восхищаясь истерзанной плотью мучеников.
Джудит поворачивает ко мне голову.
– Раз уж мы заговорили о побоях, – спрашивает она, – отношения со старой Бельдэм Уэст наладились?
– А как ты думаешь, отчего я провожу эту ночь здесь?
На лице, белеющем в свете очага, появляется ухмылка, обнажая мелкие зубки.
– Из-за моих красивых рыжих волос?
– Джудит, это непристойно!
– О! – неожиданно восклицает Джудит и бьет себя по лбу. – Ты слышала, что утром, после костра, на набережной господин Бриггс повздорил с твоей матерью?
– Еще бы я не слышала. Весь город гудит. Дурные женщины.
– Говорят, господин Хопкинс вмешался. Весь такой из себя, настоящий джентльмен, – после короткой паузы Джудит фыркает. – Хотелось бы мне на это посмотреть. Великая Бельдэм и Пуританин-из-Кембриджа.
Прижав руки к груди, я выдерживаю паузу – один всхрап вдовы Мун, второй, – а затем спрашиваю фальшиво-безразличным голосом:
– А ты не знаешь, был ли там господин Идс?
– Черт побери Джона Идса, женщина, – говорит Джудит, падая обратно на кровать в припадке раздражения. – Ты вообще о чем-нибудь другом думаешь?
Натянув одеяло до подбородка, я с минуту размышляю над вопросом.
– На самом деле, нет.
– Ну тогда ладно. – Рот Джудит складывается в тонкую решительную линию, она перелезает через меня, встает с кровати, накидывает шаль и хлопочет, зажигая свечу.
– Что ты задумала? – спрашиваю я.
– Вернусь через два всхрапа, – говорит она, облизывая губы; глаза полны лукавства. Господи, прости ее.
Я устраиваюсь на боку, прислушиваюсь к звукам ее шагов. Вот Джудит спускается по лестнице, шлепает по вымощенной дорожке; скрипит дверь кладовой. Вскоре она снова появляется в комнате с кочаном капусты у бедра, торжествующая, словно Саломея с головой Крестителя, с которой еще капает кровь. С шутовским почтением Джудит кладет капусту на дощатый настил перед очагом, вместе с мятым куском бумаги и угольком для рисования.
– Вот, – говорит она, возвращаясь к кровати и отбрасывая с меня одеяло, – иди сюда!
Ночь холодная. Под мое нытье Джудит вытаскивает меня из-под одеяла, тащит за рукава сорочки и устанавливает насупленную меня перед бумагой и капустой.
– Скоро ты у нас согреешься от блудных помыслов, – ухмыляется Джудит. – Итак. В одну руку берешь уголек, а другую кладешь на капусту.
Я делаю как велено.
– Теперь, – говорит Джудит, – я завяжу тебе глаза. Ты ведешь ладонью по кочану, вот так. И переносишь образ на бумагу.
Она дышит мне в ухо; дыхание теплое и несвежее. На мои глаза ложится платок и как следует закрепляется. Я знаю, что за игру она предлагает. На самой грани дозволенного. Суеверия.
– Если твоя мать узнает… Кто-то посчитал бы это прорицанием, – бормочу я, но предвкушение уже прицепилось к моему сопротивлению, как репей на тонкий шелк, и я ничего не могу с этим поделать. Джудит чувствует мой трепет и смеется.
– Ну