присказка, заменявшая ему, как я сейчас понимаю, более крепкие выражения. Я робко спросил у него, что такое контрразведка.
– Одно тебе скажу, конь каурый, контрразведка – это есть очень плохо. Понял? Мне-то ее не миновать, а вот тебя надо бы как-то отмазать…
Я со всей моей тогдашней наивностью поинтересовался, за что его хотят отправить в такое плохое место.
– Ты лучше спроси себя, за что тебя туда хотят упрятать, – расхохотался он. – А наше дело цыганское: коня я свел у казачьего есаула.
– Ан вот и сбрехал, – буркнул унтер, сунувший в этот момент в окно нашей кутузки две миски риса с соевым соусом. – За коня дали бы тебе шомполов и отпустили на все четыре стороны.
– Опять рис, конь каурый! – возмутился мой сосед. – Скоро пожелтею и глаза вкось пойдут. А насчет шомполов – это тебе, конечно, виднее. Небось за мальца медальку тебе отвесят?
– На кой мне медаль! Их благородие отпуск домой на три дня обещали – в баньке деревенской попариться.
– А где у тебя деревенька? – заинтересовался цыган.
– Небось в гости не позову. На Сучане, однако.
– Ах, на Суча-а-ане! – зловеще протянул цыган. – Тогда да, конечно… попаришься.
– А что? – встревожился унтер.
– Ты Шевченко такого слыхал?
– Это хунхуза, что ли? Того, что в тайге разбойничает со своей шайкой? Как же, от их благородия господина поручика много наслышаны. Мы его скоро спымаем.
– Сам ты хунхуз – бандит китайский. А Шевченко – партизанский командир. И сейчас там у него самые бои, на твоем Сучане. С легким паром, конь каурый!
Окошко в двери со стуком захлопнулось.
Управившись с едой, цыган сладко зевнул и улегся прямо на голом полу, подбросив под голову полу одежонки. Через несколько минут он уже спал, а я, уставившись на миску с недоеденным рисом, мучительно думал над тем, куда так неожиданно для меня подался доктор Мурашов, что ждет меня в контрразведке и за что сидит в кутузке цыган.
В зарешеченном окошке под самым потолком уже засинели вечерние сумерки, когда в двери брякнул тяжелый засов, в камеру, неся узел с моими пожитками, вошел давешний унтер с двумя японцами и мрачно скомандовал:
– Собирайсь!
– Нищему собраться – только подпоясаться! – снова в охотку забалагурил цыган, проводя пятерней по кудрявым смоляным волосам. – Айда, Николай! – И, присмотревшись к унтеру, с притворным участием спросил:
– А чего это ты, служивый, загрустивши? Ай с нами жаль расставаться? И щека у тебя вроде как подпухши? Зубы?
– Ага, в зубы, – все так же мрачно подтвердил унтер. – От их благородия в баньку подорожная. А все из-за тебя, цыганская ты морда.
– Здрасьте, конь каурый! – изумился цыган. – А я-то при чем?
– А при том, что засумлевался я да и спросил старшого про свой Сучан да про твоего Шевченко, а их благородие выпивши был, вызверился да меня по морде. «И ты, – говорит, – в лес лыжи востришь? Не отпуск тебе, а три дня на губе. А мальца отпустить: ишь, ты хитрый