Станислав Минаков

Уверение Фомы. Рассказы. Очерки. Записи


Скачать книгу

никаких шансов. Лисунов не мог отвесть от иконы глаз. Два перста, вставленных во Христову рану, казалось, проходили не только сквозь полотно иконы, но и чрез самую плоть Спасителя, а с ней – и всего мирозданья, «утекая» в невероятные дали.

      Лисунов оказался на какое-то время прикован к этому залу, точнее, стене Русского музея, выключившись из предшествовавшего удивления, связанного со здешней сиюминутной мыслью, что Рерих, несмотря на духовное причастие в Гималаях, пожалуй, не превзошёл своего учителя – грека Куинджи. Размышление о тандеме Куинджи-Рерих тоже становилось в ряд эволюционной темы о принципиальной возможности или невозможности для ученика превзойти своего учителя. И эта мысль падала в общую копилку дум, с коими Лисунов прибыл в Санкт-Петербург.

      Мистицизм ситуации усугублялся тем, что эссе, которое Лисунову в виде доклада предстояло прочитать завтра на Международной конференции, посвящённой круглолетию Нобелевского лауреата Иосифа Бродского, называлось «Третье Евангелие от Фомы? Претензии к Господу. Бродский и христианство».

      Формируя «позитивную энергетику», Лисунов внутренним взором уже видел себя читающим последние строки доклада: «Жизнь непременно «качнётся вправо, качнувшись влево». Вправо – к вере, Христу (православию?), пока жизнь есть колебание, качание между «право» и «лево», меж светом и тьмой, небытием и бытием, меж эго и общим. А, в конечном счёте, жизнь есть соединение, примирение, синтезирование оппозиций. “Больше не во что верить, опричь того, что покуда есть правый берег у Темзы, есть левый берег у Темзы. Это – благая весть”. Да, именно так: Благая Весть. Фома ведь, как помним, был одним из двенадцати апостолов. Да?»

      Выходило, кажется, убедительно, мощно. Две завершающие фразы, а особенно последний, вопросительный слог, повторяя «бродскую» интонацию, в лисуновских грёзах прорывали, подобно тем самым апостольским перстам, вату неверия и неприятия, мутное скептичное молчание аудитории, устремляя души к запредельному.

      Сомнения в том, что он будет понят здесь надлежащим образом, у Лисунова имелись нешуточные. Бродсколюбы и бродсковеды, собравшиеся из разных концов планеты, читали и чрезвычайно интересные, и совсем скучные доклады – о чём угодно, только, как казалось Лисунову, не о том, что должно. О спасении – частном и общем – не говорилось ни слова. И потому коллективно клубившийся конференциальный разум, сложивший вкупе десятки душ, никоим образом не приближал никого к экзистенциальному прорыву, категорически миновал «главный» вопрос – «зачем?» То есть – «зачем народы, орды, города», зачем поэзия, зачем Бродский, и, быть может, самый тяжёлый вопрос для России, не говоря уж об устроителях конференции, питерской «бродской» интеллигенции – зачем Петербург? И дело было – по Лисунову – даже не в ответе, а, как всегда, – в постановке вопроса.

      Самым адекватным в контексте конференционного тона оказался Семён Пушник, живой классик, друг Бродского, поэт, как считал Лисунов, не менее достойный Нобелевской премии, чем «виновник торжества» (хотя дело, понятно ж, – не в премии). Позвонив из гостиницы Семёну Алексеевичу утром первого же дня, после