никуда не выходил из квартиры Богача, но знал все городские новости. Он уже слышал о том, что на Вацлавской площади чехи кулаками грозили немецким солдатам и громко выражали свой протест, а чешские полицейские только пассивно наблюдали за происходившим и ничего не предпринимали против патриотов. Я рассказала Юлеку о виденном мною на Смихове. Эти и многие другие факты позволили Фучику составить представление о том, как враждебно настроено население против оккупантов, с какой душевной болью оно встретило ненавистных гитлеровских вояк.
Когда Фучик оставался один, он мучительно думал: как запечатлеть и отобразить трагедию нашего народа для будущего поколения, которому предстоит жить в свободной Чехословакии, в эпоху, когда человечеству не будут угрожать военные пожары. Это новое поколение должно знать и понять, что современники событий не мирились с национальной трагедией, что наиболее сознательные люди решительно готовились к борьбе. Из его сердца, словно горный поток, вылилось все, что Юлек прочувствовал в минуты, столь тяжкие для нашего народа: письмо Петру – предисловие к роману, который, к сожалению, так и остался неоконченным. Когда он прочитал мне это письмо, я была тронута до глубины души. Фучик как бы исповедовался:
«Петр, Петруша, две ночи я не смыкал глаз и работал в бессильном волнении, а третью ночь мне не дала спать тревога за тебя. Я закрывал глаза и думал о тебе, о том, как ты родишься, вырастешь, станешь мужчиной… и однажды задашь вопрос. Знаю, что это будет, и я беспокойно ворочаюсь на постели, потому что прихожу в ужас от мысли, что ты можешь не понять. Да, я знаю: вопрос, который будет тебя мучить долгие годы, однажды разобьет скорлупу уважения и почтения к нам, и ты спросишь: как тогда было? Как могло подобное свершиться? Кажется, что это было бесконечно давно, скажешь ты, но ведь моя мать и мой отец жили в то время… Рабство и убийства господствовали тогда в Европе. Справедливость была унижена, как никогда прежде, и каждый ломоть хлеба, проглоченный на коленях, должен был казаться горьким как полынь. Как они могли это терпеть? Что делали против этого?.. Какие это были странные, непонятные, нечеловечные люди! Человеческая ли кровь текла в их жилах? Человеческие ли были у них нервы? Человеческое ли сердце? Были ли они вообще людьми?
Вероятно, мой мальчик, я тебя никогда и це увижу…
Мы – семена, брошенные в землю, Петр. Это и есть наше поколение. Так мы говорим о себе. Не все мы прорастем, не все взойдем, когда придет весна. Каждый из тех кованых сапог, которые стучат над моей головой, может наступить на нас, растоптать – случайно ли, из ненависти, или ради того, чтобы насладиться истреблением, – и мы это знаем. С этим живем.
Не думай, однако, Петр, что мы этого боимся. Не все мы взойдем, но не все и погибнем. И это мы тоже знаем, и с этим живем Выросшие колосья покроют могилы, и люди забудут их, забудут все – и ужас и скорбь, – лишь урожай поведает твоему поколению о нас, живых и мертвых: берите и ешьте – это наше тело!
И это мы тоже знаем и этим живем…
Я бросаю свое письмо, словно послание в бутылке, в океан