его мне будет достаточно. Но не исключаю, что она решится на большее. В подтверждение своего согласия она вынет из букета цветочек и с игривой непосредственностью протянет через стол мне, а я, приняв его из ее руки, вставлю себе в петлицу. Но тут, подумалось мне, картина обернется несколько юмористической стороной, потому что застывший рядом с нами в торжественной позе Роупер начнет с обычным своим туповатым видом гадать, что же такое было в бутылке, – и как же далек он будет от истины! Он увидит вынутую из бутылки записку, спросит себя, не содержится ли в ней указания на клад, и даже не заподозрит, что речь идет о том кладе, который долго таился в глубинах моего сердца. Он увидит, как перейдет из рук в руки цветок, сочтет это ничего не значащим галантным жестом и даже не распознает в нем общеизвестный символ обмена сердцами.
Увлеченный своим замыслом, горя желанием осуществить его как можно скорее, я поспешил обратно в дом, и мне по-прежнему не было дела ни до темноты, ни до снегопада. Чуть ли не бегом я ворвался в холл, а затем в библиотеку.
Там был Роупер, который зажег в подсвечниках восковые свечи; царивший прежде полумрак сменился ярким светом. Отблески падали на мебель и стены, рождая живописную игру светотени, драпировки из кордовской кожи переливались приятными тонами. Однако мне было не до любования искусственными эффектами; первым делом я бросил взгляд на бутылку, проверяя, на месте ли она. Бутылка оставалась на полке, а ходивший туда-сюда Роупер не заметил своими старыми подслеповатыми глазами ни непорядка с пробкой, ни потревоженной пыли. Снова завладев бутылкой, я вынул пробку и принялся осматриваться в поисках листа бумаги.
Но бумаги под рукой не оказалось; как уже говорилось, библиотека являлась таковой разве что номинально, хотя не служила и кабинетом. Не растерявшись, я вынул из кармана тетрадочку, в которую обычно записывал рецепты. Бумага была слишком тонкая и шершавая, но времени оставалось в обрез, и я не обратил на это внимания. Стрелки часов приближались к семи, и мне следовало поторопиться. Оформление записки не имело значения, важны были только слова. Положив тетрадку себе на колени, я тупым карандашом наскоро нацарапал свое любовное объяснение.
«Не откажите мне, дорогая Мейбл, – писал я, – во всей той любезной снисходительности, коей столь щедро одарила вас природа, дабы я мог набраться смелости и высказать свою любовь, питаемую к вам, и только к вам. Питаемую с давних пор, ибо не знала моя душа иных приоритетов, кроме вашего портрета, в ней запечатленного. И если я позволял своим чувствам так долго таиться, объясняется это не слабым их пылом, а робким неверием в то, что мои самонадеянные притязания на вашу благосклонность вас не оскорбят. Так даруйте же мне вашу улыбку в знак того, что прощение моей дерзости скреплено печатью и тягостным мукам ожидания положен отныне конец».
«А все-таки неплохо придумано, – довольный собой, подумал я, когда послание было свернуто и помещено в бутылку. – Ведь если бы я обратился к натужной