ты, наверное, думала, вот дешёвка!
– О тебе я так никогда…
– А как?
Она повела остренькими плечами под нарочито грубым и широким регланом свитера, подняла глаза ответить, но ударяют громом гитары, барабаны, которых не перекричать. Сидим. Потягиваем, пожёвываем молча. Когда последний бел звукового пресса ослабевает, она тихо говорит:
– Мы жили в двухэтажном деревянном доме с большой террасой, где всегда спала собака Аза, моя нянька. Я тоже там спала. И если просыпалась и плакала, Аза шла через коридор за взрослыми и приводила их. А однажды, когда ещё лежала в пелёнках, вытащила меня из коляски или кроватки – не знаю, где я спала, может, просто на диване, – и притащила в комнаты, где сидели взрослые. Мало того, пока те опомнились, успела подтащить меня к маминым ногам. Аза знала, чья я. Но она тут ни при чём. Это было позже, когда я уже каталась на Азе верхом, смотрела на неё не снизу вверх, а наоборот, и было мне тогда года четыре или около того. Моя сестра таинственно пригласила меня на террасу, и я пошла за ней. Она остановилась в углу и сказала мне: «Закрой глаза, открой рот». Я доверчиво сделала, что она велела, предполагая, что у меня во рту окажется конфета, мы ведь часто с ней так играли. Услышала: «Закрой». Закрыла и… До сих пор помню вкус той скорлупчатокрылой и брюхатой мухи. Я выплюнула, но успела ощутить и ножки, и крылышки, в общем, гадость. Твою отписку на мои письма я восприняла как ту муху в углу террасы. Я взяла конверт, не боясь его открыть, ведь до этого от тебя уже пришло письмо, по сути дела, подарок, каких я мало получала в жизни, открыла и прямо на лестнице съела твою муху.
– А говоришь, что плохо обо мне не думала.
– Сам же сказал, что однозначных ответов не бывает.
– Однозначнее некуда.
– Обиделся?
– Разумеется, – с напускной холодностью отвечаю я, беру бутылку, наполняю фужеры. Чокаемся, прыскаем смехом. Отношений больше не выясняем. Вспоминаем общих знакомых, она говорит, что в последнее время ей очень хорошо писалось, стихи сами собою рождались, почти без помарок. Я замечаю в ответ, что это опасный симптом, потому что так пишется лишь в двух случаях: когда отказывают тормоза и несёшь чепуху или когда человек влюблён.
Она не реагирует. Молчит сосредоточенно. Я тоже молчу. Затем произносит, не поднимая глаз:
– Любить – большая обуза. Для того, кого любишь.
– Да? – задумываюсь я над её словами.
«Для любви, – писала она в одном из писем, – нужна известная доля наивности». Но какая, скажем, во мне наивность? Я считаю, любви, как её понимали Петрарка, например, или небезызвестные супруги Ретленд, вообще нет, хотя раньше, фантазируя, и воспевал её, а затем искал днём с огнём и не корысти ради – любопытствовал как инженер человеческих душ, как людовед, как специалист межчеловеческих отношений – есть ли она на Земле (по аналогии: есть ли жизнь на Марсе? Помните, вопрос такой существовал?). Теперь я понимаю, что такое любовь. По-своему понимаю. Но никому не скажу.
А она понимает её как раз как бездетные супруги, родившие в пылу средневековой,