с нервно-немым удивлением.
– Откуда это у тебя, Лида?! – осторожно спрашивал он.
И когда Лида отвечала, что от него, вздрагивал всем своим крупным, увесистым телом.
Спал он с ней по-прежнему ошалело, без глаз. Но иногда, резко, сквозь зубы, говорил: «Вспороть твое брюхо надо, вспороть!»
По мере того как оно росло, усиливалось и Пашино беспокойство.
Он норовил лишний раз толконуть Лидиньку; один раз вылил на её брюхо горячий суп.
На девятом месяце Паша, дыхнув ей в лицо, сказал:
– Если родишь – прирежу щенка… Прирежу.
Родила Лидонька чуть не вовремя, дома, за обеденным столом.
Паша, как ошпаренный, вскочил со стула и рванулся было схватить дитё за ноги.
– В толчок его, в толчок! – заорал он. (Волосы у него почему-то свисали на лоб.)
Дед Коля бросился на Пашу, испугав его своим страшным видом. Дед почему-то решил, что ребёнок – это он сам, и что это он сам так ловко выпрыгнул из Лидоньки; поэтому дед ретиво кинулся себя защищать. Кое-как ему удалось вытолкать было растерявшегося Пашу за дверь.
Но присутствие младенца – его истошного писка – ввело Павла в собачью ярость, и он стал ломиться в дверь, завывая: «Утоплю, утоплю!»
А разгадка была такова. Паша – раньше, до Лидоньки, у него тоже были неприятности по этому поводу – до смури ненавидел детей, потому что признавал во всём мире только огромное, как слоновые уши, закрывшие землю, своё голое сладострастие. А все побочные, посреднические, вторичные элементы – смущали и мутили его ум. Не то чтобы они – в том числе и дети – ему мешали. Нет, причина была не практическая. Дети просто смущали его ум своей оторванностью от голого наслаждения и заливали его разум, как грязная река заливает чистое озеро всякой мутью, досками, грязью и барахлом…
«Почему от моего удовольствия дети рождаются? – часто думал Красноруков, метаясь по полю. – Зачем тут дети?..»
Как только Павел видел детей, он сопоставлял их со своим сладострастием и впадал в слепую, инстинктивную ярость от этого несоответствия. Подсознательно он хотел заполнить своим сладострастием весь мир, всё пространство вокруг себя, и его сладострастие как бы выталкивало детей из этого мира; если бы он ощущал своих детей реально, как себя, то есть, допустим, детишки были бы как некие для виду отделившиеся, прыгающие и распевающие песенки его собственные капельки спермы, вернее кончики члена, которые он мог ощущать и смаковать так, как будто они находились в его теле, – тогда Красноруков ничего не имел бы против этих созданьиц; но дети были самостоятельные существа, и Красноруков всегда хотел утопить их из мести за то, что его наслаждение не оставалось только при нём, а из него получались нелепые, вызывающие, оторванные от его стонов и визга последствия: человеческие существа. Для Павла ничего не существовало в мире, кроме собственного вопля сексуального самоутверждения, и он не мог понять смысл того, что от его