переступил порог, опустил котому наземь. Старая женщина пристально смотрела на меня. Я ждал, когда она меня о чём-то спросит. Она молчала.
Молча набросала дров в подтопок, разогрела чайник. Молча выставила на стол кус подсохшего пирога. Я вынул из перемётной своей сумы хирургический скальпель и, усмехаясь, молча разрезал им, сверкающим, старый пирог. На два куска. Она взяла свой, я – свой. Мы медленно жевали чёрствый пирог, прихлёбывали пахнущий хвоей чай, и я удивился тому, что можно не говорить, молчать. Сидеть и молчать. Есть и молчать. Разговаривать молча. Глазами. Сердцами.
После трапезы я пожал обеими руками её руки. И из её глаз по её щекам покатились слёзы.
Я смотрел на эти слёзы и думал: вот горе, я вижу его, надо помочь.
– Хотите, я буду вашим сыном?
Сморщенное лицо на глазах становилось святым ликом.
– Хочу. Откуда вы знаете, что у меня сына убили?
Не помню, что я ответил. Помню, что прошептала она.
– Ты на войну идёшь, сынок?
– Да. На войну.
– Ну, Господь храни тебя.
И она перекрестила меня широким, неохватным, как ветер, крестом.
Я закрыл глаза и ясно, ярко увидал перед собой её убитого сына. Он лежал на земле, раскинув руки, желая обнять небо. Земля была схвачена морозцем, расчерчена бело-грязными полосами злого хрустального инея; вдали маячил расстрелянный храм, стена осыпалась, и наружу, в ледяной Мiръ, глядели искалеченные фрески, и ветер выдувал вон из сельского придорожного храма всё святое и намоленное. Потом я увидел убитого – живым. Сын вокзальной работницы сидел на корточках перед закопчённым котелком, хлебал расписной деревянной ложкой варево, весело глядел на меня. Сквозь меня. Он меня не видел. Только думал, что видит. Я услышал его далёкий, хриплый и весёлый голос:
– Эгей, Васька, давай, налегай, перед смертью хоть пожрать от пуза, напоследок.
Подошел, вминая сапоги в ласковую плывущую грязь, солдат. Постоял над костром, над котлом.
– Перед смертью, товарищ, Богу молиться надо.
– А не Красной Звезде?
Солдат молчал и стоял над походным котелком, грозный и печальный, как судьба.
А потом повернулся и отошёл прочь: так уходит Время.
И оба солдата исчезли из круга света моих незрячих глаз.
Я бы солгал тебе, дитя, если бы сказал: я не вспоминал жену и детей. Вспоминал! Но светились они сквозь времена словно бы в жизни иной, не моей. Я не умел тогда молиться, но я шептал: Господи, смилуйся, Господи, помоги бедным моим, дальним. Ножки твои замерзли? Дай укутаю их одеялом. Верблюжье, колючее, не греет, где они, милые, быстрые ноженьки твои? Умерли? Ах, нет, вот, живы, ну, грейся, согревайся. Плохо тут топят, печь дымит, а нынче она холодна, мертва. Да не будут топить, видать, мыслят так: всем болящим скоро помирать, нечего на них дрова тратить.
Молод я был! Любви хотел. В карман исцарапанного кошками кожаного пальто руку запускал и мял, сжимал билет на войну. Везде человеку нужен