поводам: какая у него мездра, «сколь жира в пахах – аж гирлянды, хоть на елку вешай», и какие у него красивые лапы, подушки, хвост, спинка, уши и все остальное. Чуть не усы: лучшие в крае. После обдирки соболя, он так изнервничал, что решил «пружануть бражонки», причем с полной серьезностью спросил Федю, «будет» ли он. И разочарованно-облегченно сказал: «Ну а я пригублю».
– Ты соболя-то напяль хотя бы.
На что тот сказал:
– Обожди, мне напряжение надо снять.
«Ведь сейчас надрызгается, забудет и спарит соболя».
Эфир наполнялся гомоном, постепенно заглушая голос Лабаза, который уже кому-то другому втирал восторженно про «Экземпляр», про такого «котяру, что загляденье!» и про его неимоверные стати, согласно которым он должен был давно превратиться в Золотого соболя из сказки. И про свои резкие планы расширения промысла. Он то замолкал, то вступал все более восторженно и путано. Паузы увеличивались, а перед тем как окончательно заглохнуть, он прокричал, какой «басявый» у него денек сегодня, что грех не отпраздновать, и что завтра встанет «в шесть, нет в пять» и пойдет «дупляночек подпилит».
«Сам ты дупляночка! Чтоб тебя в дупло засунуло. Экземпляр!» – только и подумал Федя, выключил лампу и в который раз взялся за «литературные страницы».
3. Жердушка
Проснулся он в темноте от двух голосов. Говорили очень громко и будто бы рядом или неподалеку. Голоса были высокие, как детские.
– Тихо ты! Проснулся, кажется.
– Да ты че!
– Ну вот ворочается.
– Че он сюда приперся опять? Жили же спокойно.
Подул ветерок, и очень отчетливо скрипнула кедра́ о наклонную сухую елку. Федор пробно пошевелил передними лапами, вытянул их, чувствуя силу и необыкновенную, мягкую их натяжку. Не хрустнул ни суставчик. Потянулся, ощутив отдохнувшее тело, зуднувшее накопленными силами:
«Крупный кот. Ничего не скажешь», – подумал он так же уверенно, так же невозмутимо, как про соболей, не желающих ловиться. Мол, кого-кого, а его-то на мякине не проведешь, он такой наторелый, что чуть не заранее все видит. И такое предвидел. Сытое это чувство в нем необыкновенно усилилось и обострилось.
– Потянулся! – пискнули снаружи мыши, точнее, полевки (охотники зовут мышевидных скопом «мышом», без различия по толкам). Мыши сидели в соседнем кедровом дупле – почти половина кедрин понизу дупловатые.
– Ничо так утречко! – крэкнула кедровка. Федя теперь очень хорошо все слышал, причем не столько громко, сколько обильно, остро и так, что каждый звук был как утренний месяц – отдельным и тонко врезанным.
– Ну че нажидать? Лежи не лежи, а на путик-то надо.
И он аккуратно выбрался из дупла. Осязание, обоняние, слух, зрение, вкус – все усилилось и заострилось, как лезвие. Добавилась какая-то новая острота участия и стремительность, единство решения и действия, помысла и движения. Позыв прыгнуть, повернуть голову приходил сразу по всему телу, а не как раньше. Сначала мысль: «А пойду-ка я спе́рва простучу лед топориком», а потом уже решение: «А теперь ступлю. Ногой». Нет – теперь все шло быстро