надрывает, а ведь с ума я не сойду; нет, будет жизнь – и еще много осталось, больше, чем я думаю.
Утро. Извини – я что-то такое пишу, говорю что-то. И ведь письмо получится днем – значит ночью писать глупо.
Знаешь, все эти дни передо мной стояли «международные» вагоны, и столько в них было значения! Верно, ты стоял возле них – и это мне передавалось твое переживание.
Ты здесь говорил – помнишь, на окне – что я относилась с презрением к тому, что было тебе дорого, или безучастно. Это было свинство, и мне было больно. А, тебе нужны слова, вопросы, замечания; но ведь умею! же я понять вне слов, и разве не поняла я всего на вокзале?..
Письмо, твое письмо. Я не знаю, как мне быть. Всегда я была одна, – и вдруг, сразу, передо мной встал ты, и заговорил, и захотел ответа. Я не хочу миража – недоставало только этой пошлости. Но нужно, чтоб ты меня узнал, – тогда ведь я перестану тебя интересовать: я и без тебя знаю, что тебя манит «неразгаданность характера». Что ж, отгадывай – ведь я перед тобою. И тогда отойдешь, а я буду «отвлекаться» и «обобщать». Кроме шуток – я не боюсь; но только не разукрашивай меня, не надо.
Скажи, разве открытка к Лившиц – не продолжение твоего письма ко мне?..
Бедная, она читала – и дивилась…
Ты просил написать «что-нибудь» – что-нибудь я и написала.
Ну, до свидания или прощай? И отошлю я тебе это письмо или не отошлю?
Поцелуемся – и я пойду спать.
Скверно, Боря…
Ольга
День, светло.
И письмо отошлю и не скверно.
Фу, еще не отослала письма. Сейчас, сейчас. Мне только хочется… чего?.. я не знаю. Может быть, еще побыть с ним, а может быть, что-то сказать еще… но я опять не знаю чего. Я эту ночь спала только три часа, но чувствую себя такой бодрой, сильной, и мне хорошо. Черт возьми, какая я «жизнеупорная» – это я всегда о себе говорю; знаешь, есть горшки, для которых жар огня – ничто. И я горшок своего рода. Мне иногда тягостна эта вечная, вечная жизнь внутри меня и так хотелось бы угомониться, осесть, но дух мой – Вечный Жид.
Теперь я могла бы писать до бесконечности и, конечно, совсем не то, что писала вчера. И вот мне хочется сказать тебе что-нибудь хорошее, что-нибудь твое, мягкое, навстречу идущее. Боже, эти гадкие слова! Как они искажают мои мысли и делают их банальными. Ты думаешь, я сильная? О нет, слабая, совсем. Сейчас я пойду к своей литературе и в ней утону. Это она была для меня всем, когда я жила одна, одинокая, – и на нее я перенесла все, что во мне вырастало. Ты понимаешь романтику? И я. И я люблю Шиллера – особенной любовью, отличной от других; там в нем что-то совсем другое… Это было давно-давно… За Одессой, за детством, за рождением даже; это предание, дух, сверхчувственное. Я люблю Шиллера за то, что он старый, – я сама старая…
Вот что я тебе сказала из всего, что хотелось; мне сейчас так хорошо, я почти не живу. Целую тебя: и как целую…
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 28.VII.1910
Сначала я писал тебе о том, как трудно (что