на службу, когда тот уже умер. Как его кумир, Давыдов мог дерзить императору, – правда, уже не Павлу, а Александру, – насмешничать над властью и отпускать ехидные замечания в её адрес. Однако это ни в коей мере не означало неисполнение приказов: выполняя приказ, Суворов ловил Емельку Пугачёва и вешал несчастных взбунтовавшихся мужиков; выполняя приказ, подавлял восстание поляков, боровшихся за свою независимость, и громил Варшаву; выполняя приказ, он расправлялся с итальянскими карбонариями и отдавал их города деспотической Австрии.
Давыдов был таким же: если бы ему отдали подобные приказы, он без колебаний исполнил бы их. Власть это понимала и прощала ему фрондёрство: несмотря ни на что, он был её верным защитником, поэтому был произведён в генерал-майоры, а потом – в генерал-лейтенанты. Но для меня политическое и социальное положение России, образ правления ею не были всего лишь поводом для колких эпиграмм: это были принципиальные важные вопросы, и пока они не были решены, ни о каком примирении с властью и речи быть не могло.
Другой трещиной, которая прошла через наши отношения, стал вопрос о православии. Давыдов прохладно относился к вере, а к попам – издевательски, однако это не мешало ему соблюдать установленные обряды, исповедоваться и причащаться у тех же самых попов, над которыми он смеялся. Он «a priori» считал православие лучшей и единственно правильной религией на свете, а католичество ненавидел как главного врага православия. Мои возражения выводили его из себя: он называл меня «аббатом», а порой причислял к врагам России, ведь православие и «святая Русь» были неразрывны в его понимании. Мы спорили до хрипоты и в конце концов должны были расстаться: я перешёл из Ахтырского полка в Лейб-гвардии гусарский полк.
После заграничной кампании мы вернулись в Россию уже другими. Вот три причины, которые перевернули нашу жизнь: подъём национального чувства в двенадцатом году, несправедливость, допущенная после войны к народу, и увиденное нами за границей.
Обо всём по порядку. Усилившееся национальное чувство заставляло нас по-иному посмотреть на Россию, глубже вникнуть в её прошлое и настоящее. Мы как бы проснулась для исторической жизни: открыли самих себя, по-новому увидели народ. Этот процесс не угас с победой в войне: он ещё более увеличил прежде начавшуюся в нас напряженную внутреннюю работу – мы стали соотносить себя с историей страны, с общенародными судьбами. Вы понимаете, о чём я говорю?
– О, да, вполне! – воскликнула Екатерина Дмитриевна. – Мне это близко; разве я не сказала вам, что у меня самой много вопросов по этому поводу? Я пришла к вам для их разрешения.
– Ну и как? J’ai aidé à vous de cueillir une pomme? Я помог вам сорвать яблоко познания? – спросил Чаадаев.
– У меня будто глаза открываются. Прежде я жила, как слепая, – призналась Екатерина Дмитриевна.
– Это лестно, но вы, быть может, оказываете мне большую услугу, чем я вам. Ведь это женщина подвигла мужчину на вкушение плода познания, – в чём я вижу глубокий смысл, –