Вот и говорите об отношении к женщине как к вещи! То есть зачем оставлять за скобками желанье, живость, когда пишешь ню, их просто нельзя упускать, это, вероятно, самое настоящее, что тут есть, – помните Ренуара: «Я пишу своим пенисом»?[27] Поэтому когда Фиби… – возведенные горе глаза Оуэна напомнили Уолтеру святых Перуджино[28], – …сказала: «Давайте я попробую все время двигаться», – чтобы я не переставал видеть в ней жизнь, я ответил: «Ладно», – и все получается. Знаете, в каком-то смысле я не ее пишу, а ее…
– Это до крайности интересно, – сказал Оуэн, когда его дочь, уже одетая, вернулась в мастерскую.
– Она замечательная девушка в далеко не единственном смысле, – подытожил Уолтер.
Оуэн повел Фиби обедать. В одежде та казалась Оуэну такой же лучезарной и незнакомой, как и без нее.
– Папуля, – произнесла она, когда расселись, – я хочу кое-что сказать сразу. – Оуэн подумал: плохо дело. – То, что ты прошлым летом устроил мне веселую жизнь, – лучшее, что со мной вообще могло случиться. Благодаря этому я научилась управляться с собственной жизнью.
– Едва ли в этом моя заслуга.
– Твоя-твоя. Отнять у меня деньги – это было здорово. Мне теперь удается самой за себя платить. Когда ты зашел в мастерскую Уолтера (ну не душка ли он?), я осознала: пользу папули иногда способны приносить, даже если они гады. Я тебя за это люблю. Я правда люблю тебя, папуля. Надеюсь, ты меня хоть немножко одобряешь.
– Ты хорошо выглядишь.
Оуэн вбросил пару намеков на ее частную жизнь. Фиби ответила, что на мужчин у нее нет времени (она имела в виду – на одного мужчину).
– А твой дружок-«душка»?
– Да он же твой ровесник, папуля. Почти.
– О чем и речь.
Посещение студии Фиби почти убедило его. Не-слишком-уж-большая комната, светлая даже в промозглый день, отражала целеустремленную жизнь: узкая тахта, стул, кресло, погребенное в стираном белье, на кухоньке стол, заваленный отходами завтрака – несомненно, на одну персону. Стены увешаны рисунками, гуашами и ненатянутыми холстами; весь пол под ними уставлен подрамниками, полотнами и бумагой в рулонах, лабиринт банок с краской, открытых и закрытых. Стояло два мольберта, большой и маленький, а у окна, с крутящимися стульями по бокам, – лист толстой фанеры десять на четыре, установленный на козлы, и на нем – нисколечко места, свободного от профессионального беспорядка.
– Эгей, – спросил Оуэн, морща нос от скипидара, – ты тут живешь?
Фиби открыла окно. Обернувшись, увидела, как Оуэн рассматривает холст на мольберте побольше.
– Ой, да не говори вообще! Меня тут с ума это сводит. С тех пор как мы сошлись с Уолтером на той выставке в январе, мне хотелось скопировать одну его картину, вот только сам он и слышать об этом не желал. Я никак не оставляла его в покое, и однажды он ответил: «Ладно, сама напросилась». Он заставляет меня не срисовывать все в точности. Я должна добиться того же тем же способом, что и он. Это определить он