не бездушная фотография, и пусть это не покажется звучащим дико из уст фотографа! – Помолчав, он добавил: – Ну, вообразите, если бы мы сейчас вдруг заспорили о том, вытеснит ли журналистика литературу, сможет ли заменить газетная корреспонденция роман! А это равносильно сравнению фотографии и живописи… Так что напрасны, напрасны ваши опасения, Иван Александрович.
Гончаров улыбался, словно он заведомо знал, что именно так и будет рассуждать Тулинов. «Зачем тогда расспрашивал?» – изумлялась я.
– Спасибо, Михаил Борисович! – поблагодарил Гончаров. – С вами приятно поговорить на глубокие темы.
Я же, напротив, холодно и с неодобрением восприняла ответ Тулинова, хотя он и говорил искренне, а под конец и вовсе разгорячился. И критичность моя была обусловлена не только тем, что он вместо «действительность» употреблял слово «реальность», словно желал показать свою ученость; это была совсем крошечная ложка дегтя.
Имелся куда более значительный изъян в его суждениях, и заключался он в том, что Тулинов, так настаивавший на значении красоты в искусстве, может быть, и справедливо настаивавший, исключил, однако, из них, своих суждений, такую важную деталь искусства как вымысел. Вот почему фотография неспособна заменить живопись, вот почему профессия художника не умрет, – не столько в красоте здесь дело! А в том дело, что природа не может воспроизвести фотографию, как воспроизводит она вымысел, как воспроизвела меня: природе в случае с фотографией не за что уцепиться, фотография сама – ее слепое, механическое воспроизведение. Да, такое повторение, что породило меня, – чудо, о чем я уже в свое время размышляла, но ведь именно надежда на чудо и есть подспудная движущая сила искусства, это тот стимул, что заставляет живописца браться за кисть, а писателя – за перо. Я допускаю, что не слишком верно понимаю суть творчества, но мне, как плоду вымысла, хочется думать так, как я думаю, и ничто меня уже не переубедит.
Как я узнала позднее, по-другому рассуждал, по воле Гончарова, Райский из его «Обрыва», или «Художника». Он тоже, как и Тулинов, ставил во главу угла в искусстве красоту. «Вся цель моя, задача, идея – красота!» – мысленно восклицал он. Уж не после ли этого разговора с Тулиновым Гончаров наделил своего Райского такими мыслями? Пожалуй, что так и было: когда Гончаров прочитал при мне это место в рукописи, я тут же вспомнила Тулинова.
Тогда-то я и поняла, для чего мой хозяин завел беседу о живописи: не для того чтобы порассуждать о судьбах ее: глупо было полагать, будто он всерьез мог опасаться, что она может себя изжить. Нет, он хотел вывести Тулинова на откровенность, чтобы услышать из его уст слова о красоте как о смысле искусства – те слова, что и должен был сказать художник. А услышав, со спокойною душой ввел их в свой роман. Но, разумеется, не с фотографической точностью: роман – не фотография, и такая точность – не главный принцип в нем.