вперёд, в прорыве сквозь высь, рисовать.
Имелись у меня кое-какие пластинки, немудрёный проигрыватель. Мы слушали музыку – Баха, Моцарта, Малера, Стравинского, Вивальди, Гайдна, Генделя, Бетховена. Оба любили джаз. Чтобы поднять настроение, ставили цыганские песни и романсы, исполняемые Теодором Бикелем – так его, кажется, звали, этого зарубежного разудалого певца, – весьма популярной была тогда эта пластинка в Москве. Неотразимый, грассирующий, томный, жеманный, чеканный, точный в любой интонации, голос Вертинского грустною птицей реял в квартире моей – и сразу же в душу нам западал. Хоть и не так уж много было пластинок, а всё же хватало их – с музыкой, с песнями, с цыганщиной буйной – для нас.
Никакого мольберта не было и в помине.
Да Ворошилов, сколько его помню, так и не привык работать за мольбертом. Не то чтобы роскошь это была для него, а так, вещь нужная, конечно, и даже необходимая, но, при его-то скитальческой жизни, лишняя и невозможная.
Игорь располагался по старинке, в сторонке где-нибудь, в уголке.
Рисовал, держа бумагу прямо на коленях, подложив под лист какую-нибудь твёрдую основу, чаще всего старую фанерку или картонку, иногда – притаскивал к себе за расшатанную ножку маленькую табуретку, подвинчивал ножку, пробовал – не шатается, пристраивал на плоскости табуретки свои листы – и вновь, горбясь, наклонившись над бумагой, будто бы нависая над нею, рисовал.
Я его, случалось, по-своему настраивал на труды. Просто – читал ему стихи.
Слушать он умел замечательно – весь подавшись вперёд, впитывая не только слова, но и само звучание, музыку стихов.
Так вот, в несколько приёмов, рисуя изо дня в день, сделал он огромную серию рисунков шариковой ручкой, тушью, восковыми цветными мелками, сангиной, чернилами, цветными карандашами.
Живописи делал немного.
Всё подчёркивал, что у меня он обретает наконец покой, что рисунки тоже дело хорошее и нужное, и ещё большой вопрос, что иногда значительнее – живопись или графика, тем более, рисунок заодно и полезен для тренировки руки.
И вот шли традиционные для него штудии, когда на одном листе появлялись сразу несколько набросков, разрабатывались темы, оттачивался взгляд.
За ними появлялись уже полноценные рисунки – образы, лики, портреты, женские фигуры, многофигурные композиции, условные пейзажи, странные интерьеры, какие-то вдруг распахивающиеся дали, где, наряду с персонажами то в средневековых, то в современных одеждах, летали крылатые создания, скругляли кроны деревья, поднимались строения, где переплетались в сложном ритме контуры птиц и зверей, стрельчатых окон, башен, где, лист за листом, разрастался мир грёз, видений, неожиданных открытий.
Уставая от рисования, Ворошилов шёл заваривать чай, потом его тянуло на разговоры, потом, незаметно, снова он втягивался в рисование, – и это был длительный, упорный процесс, это был большой труд.
Иногда он с головой уходил в свои занятия, как в иную