к идеям анархии, не предал их. Это был характерный для него парадокс: он верил в крушение мира и именно потому, что не верил в наступление завтрашнего дня, мог спокойно идти нога в ногу с общими нравами и придерживаться обычаев.
«Однако, – размышляла Кёко, – ведь и он человек из плоти и крови». До сих пор она не думала об этом, но ведь так и есть. Презирая в душе возможные обстоятельства, Кёко не могла отрицать то очевидное, что существовало у нее перед глазами. Когда-то Сэйитиро назвал ее женщиной, «которая решительно не может жить в настоящем». Но сейчас перед Кёко предстали два пугающих образа – настоящее время и раскаяние, и она чувствовала, что должна выбрать одно из двух.
«Но я не смогу выбрать, – подумала она, когда взяла себя в руки и приободрилась. – Мое кредо – не выбирать определенного человека, а потому так ли уж необходимо выбрать единственный момент? Выбирать – значит также быть выбранным. Я не могу себе такого позволить».
– Припудри немного под глазами, – вставила Хироко.
Кёко обычно ценила дружеское участие, но давать ей советы по поводу косметики – это уж слишком.
– Хочешь сказать, что у меня круги под глазами? А у тебя их нет? – парировала она.
Масако, угрюмо шаркая, вернулась в комнату. Она надела отцовский пиджак, который доходил ей до колен, повязала на шею галстук. Это вызвало дружный смех.
Масако же, не улыбнувшись, с достоинством подошла к Осаму и, подражая отцу, произнесла:
– Ладно, Осаму, одолжу тебе свой пиджак и галстук, но пользуйся аккуратно.
Тамико громко похвалила цвет пиджака и гармонировавший с ним по цвету галстук.
Пока Осаму завязывал галстук и надевал пиджак, Масако сидела на ковре и внимательно за ним следила. Ребенок бессилен, не все ему доступно, но один непростительный поступок торжественно, как некая церемония, совершался у нее на глазах, и она за этим наблюдала. Масако была довольна, почти восхищалась собой, делая милые, наивные, без намека на критику глаза.
В осенней выставке Нацуо, как прошедший в прошлом году специальный отбор, мог участвовать без предварительного рассмотрения работ, но материал никак не определялся. С лета он постоянно держал это в уме, но пока не нашел ничего, чтобы сказать: «Вот оно». Душа до краев полна добычи с охоты его богатого восприятия. Много вещей, пораженных стрелой этого восприятия, было в голландских натюрмортах: тушки фазанов и горных голубей, спелые плоды рядом – все громоздилось горой, налезая друг на друга под лучами заходящего солнца. Или, быть может, урожай слишком обилен, поэтому главного не определить?
Как-то в июле Нацуо, пребывая в меланхолии, которая преследовала его все сильнее, взял альбом для зарисовок и сел в машину. Он решил двинуться в Тама, в храм Дзиндайдзи.
Солнце уже клонилось к закату, деревья отбрасывали длинные тени. Когда он выехал на дорогу к старой водяной мельнице, в глаза бросилась вода, отраженным светом мерцавшая в сумраке под деревьями. Вскоре там, где деревья росли особенно густо, на вершине каменной лестницы, показались