Марк Шагал

Моя жизнь


Скачать книгу

вытягивала по селедке.

      Селедка, соленые огурцы, сыр, масло, черный хлеб. Тусклая лампа на столе. Вот и весь наш ужин.

      Ну и чем плохо?

      А еще по будням меня пичкали гречкой. Это была сущая пытка.

      Набиваешь рот рассыпчатой кашей, как дробью.

      Это уже потом, в советское время, я научился ценить и даже любить и пшенку, и перловку – особенно когда приходилось тащить мешок на собственном горбу.

      Обычно перед ужином я засыпал одетым, и матушке приходилось будить своего старшего:

      – И что это с ним: как ужинать, так он засыпает. Иди есть, сынок!

      – А что на ужин?

      – Каша.

      – Какая?

      – Гречневая с молоком.

      – Я хочу спать, мамочка.

      – Сначала поешь.

      – Я это не люблю.

      – Ну хоть попробуй. Станет плохо – больше не будешь.

      Признаться, иногда я просто притворялся, что мне плохо.

      Подобное притворство не раз меня выручало, но это было уже в другое время, в другом месте и в других обстоятельствах.

      Зима. Я стою и греюсь у черного жерла печки, но мысли где-то витают.

      Рядом сидит мама: дородная, пышная – королева.

      Папа поставил самовар и скручивает цигарки.

      А вот и сахарница! Ура!

      Мама все говорит, говорит, постукивает пальцем по столу и покачивает башней-прической.

      Чай у нее остыл. Папа слушает, глядя на очередную цигарку. Перед ним уже целая горка.

      Ночь. Лежу и вижу на стене тень, – может, висит полотенце. Мне же чудится, будто это привидение, какой-то дядька в длинном талесе.

      Он вдруг улыбается. Грозит мне. А может, тетка, а может, козел?

      Я вскакиваю и бегу к родительской спальне, только до двери, потому что войти боюсь, – страшно глядеть на спящего отца, как он лежит с открытым ртом, борода торчком, и храпит.

      Шепчу под дверью:

      – Мама, мне страшно.

      Слышу мамин голос сквозь сон:

      – Да что с тобой?

      – Мне страшно.

      – Иди спи.

      И я тут же успокаиваюсь.

      Керосиновый ночничок обволакивает мою душу, и я тихонько иду к своей кровати, на которой мы с братом Давидом спим головами в разные стороны.

      Бедный Давид! Покоится в Крыму среди чужих. Он был так молод и так любил меня – звук его имени милее мне, чем имена заманчивых далеких стран, – с ним доносится запах родного края.

      Брат мой. Я ничего не мог сделать. Туберкулез. Кипарисы. Ты угас на чужбине.

      Но было время, когда мы спали в одной кровати.

      По ночам мне казалось, что стены надо мной смыкаются.

      Тускло горел ночник, и на потолке шевелились тени. Я зарывался в подушку.

      Помню, как-то у самого уха вдруг зашуршала мышь. Я с перепугу давай кричать, хватаю ее и швыряю на другой конец кровати. Давид пугается не меньше и перебрасывает мышь обратно. В конце концов мы вдвоем топим ее в ночном горшке.

      За окном уже утро, новое и священное, – мы наконец засыпаем.

      Если мне бывало уж очень страшно, мама брала меня к себе.

      Это было самое лучшее