ухаживаниями.
Они постоянно с ним ссорились, но жалобами и гневом Блаховой и Улины Генрих пренебрегал, смеялся и наперекор врывался в их комнаты, поясничая там и не давая себя ничем устрашить. Несколько раз сам Семко должен был его оттуда выбросить.
Весь княжеский двор, не смея противиться панскому брату, равно его боялся, как ненавидел. Он также не имел приятелей среди духовных лиц, которых злило, что надел их облачение, к ним причислялся; во время богослужения на лавке в хоре он занимал первое место, а даже от капелланских молитв отказывался и петь с ними не хотел.
Обычно он целые дни проводил на охоте, или в деревнях и полях бесстыдно гоняясь за иным, белым зверем. Юноше его возраста прощали многое, но, несмотря на это, он всем был противен, приятен – никому.
Княгиня потихоньку утешалась тем, что прежде чем наденет митру и станет их главой, он обратится в другую сторону, так как Генрих не скрывал того, что предпочитал жениться и править, чем остаться ксендзем.
Ни Януш Черский, ни Семко Плоцкий к разделу наследства и власти не хотели его допустить, имея за собой отчётливую волю отца, который предназначил его для духовного сана. Тем временем подростку свободно позволяли проказничать. Вынудить его к послушанию было трудно.
Отправленный Семко молодой ксендз пошёл сперва в свой приход в замок, позвякивая шпорами, но, увидев по дороге свет в окне ксендза-канцлера, пробивающийся через щели, он постучал в его дверь. По этому смелому стуку канцлер легко мог догадаться, кто так поздно его беспокоил.
Юноша отворил дверь. Прихожая и комната канцлера свидетельстволи о простоте тогдашних обычаев. Может, там было просторнее, но так же бедно, как в монашеской келье. Только пюпитры для письма, принадлежности для него и запечатывания писем занимали значительнейшую часть комнаты. Несколько огромных книг в деревянных обложках, кованых латунью, в которых можно было угадать сочинения святого и папские декреталии, лежали на специально для них устроенных штативах.
Горел огонь, а канцлер после скромного ужина как раз беседовал с тем бродячим клехой, который так долго его ждал, когда вбежал Генрих. От него никогда ни уважения к великому, ни вежливости ожидать было нельзя. При жизни отца, которого он одного боялся, хотя тот его немного баловал, словно хотел заплатить ребёнку то, что задолжал несчастной матери, Генрих вёл себя достаточно сносно и покорно, теперь спесь в нём росла с каждым днём. О послушании старшим братьям он не хотел знать. Считал себя вполне равным им, хотя сам его возраст делал его подчинённым их опеке.
Вбежав к канцлеру, юноша сразу оглядел комнату, увидел бедного клеху и, ни во что его не ставя, обратился к хозяину:
– От Семко трудно что-либо узнать, – воскликнул он, – он бормотун и любит тайны; вы мне скажете, может быть, за чем приехал Бартош, потому что это такой человек, что напрасно ни себя, ни коня не мучает.
– А почему я должен об этом знать? – пожимая плечами, сказал канцлер спокойно. – Они наедине разговаривали, я свидетелем не был.
Генрих,