несколько недель, от силы – на месяц, что, с учетом трудностей путешествия, казалось мне до абсурдного мало, но Тапио, сама экономность, не верил в баланс риска и выгоды. Он говорил, что на Шпицбергене охотники гордятся усилиями – вот буквально усилиями, которые прикладывают для достижения каких-то банальных целей, например, чтобы доставить корзину булочек «соседу» во фьорд неподалеку.
Мои причины отправиться с ним были расплывчаты, но многочисленны – отправить письма Ольге, которых набралась целая стопка; вручить Макинтайру письма, адресованные ему, и аккуратно оценить его реакцию, когда он будет их читать; замахнуться на арктическую славу или хотя бы испытать свою сомнительную стойкость. Но, пожалуй, сильнее всего я хотел пойти из нежелания оставаться наедине с Калле и Сигурдом и потому, что Тапио позвал меня с собой.
При этом тревожился я сильно. Этот переход был пустяком по сравнению с отважными путешествиями, о которых я столько читал в юности – например, о том, как Нансен на лыжах пересек Гренландию. Но опытным лыжником я еще не был и не имел никакого опыта во многих других аспектах. В путь я отправился со смешанным чувством воодушевления и страха, решив показать себя достойным себе и своему бесстрашному полярному спутнику, поддерживая приличный темп и не жалуясь. Я собирался наблюдать за каждым движением Тапио и копировать в полную меру своих возможностей.
Разумеется, получилось иначе. На первом этапе нашего путешествия я мучился от адской боли. В первый же день начались ужасные судороги в ногах, не привычных к повторяющимся и весьма специфичным наклонам и рывкам при ходьбе на лыжах. Порой мне кричать хотелось! Позднее, на второй день, боль стихла, зато появились невероятно пугающие волдыри. Пальцы ног стерлись в мясо. Я подумал, что нарушился слой водоотталкиваюшего жира у меня на ботинках, а когда снял их, жидкость хлынула изнутри. Кровь и гной залили мне гетры, создавая дополнительное трение. Не успев опомниться, я начал стонать, а порой тоненько поскуливал, как пес, который просится домой, но знает, что лаять нельзя.
Единственный мой глаз слезился без остановки, отчего я видел еще хуже обычного. Я насквозь пропотел в шерстяных вещах, которые, отсырев, царапали мне кожу. Разгоряченный, я слишком рано снял меховую шапку, а на второе утро проснулся с болью, разламывающей хрящ левого уха. Тапио объявил, что это обморожение на ранней стадии, но не добавил ни слова, хотя я умолял заверить меня, что ампутация не понадобится.
Первые три дня Тапио вообще говорил очень мало, отвлекаясь от глубоких мыслей, которые его занимали, только чтобы сделать замечание об окружающей местности или предупредить о грозящей опасности. Я предполагал, что он отвлечет меня от моих горестей долгими разглагольствованиями о финской политике, и ждал их, но просчитался. О моей жалкой никчемности Тапио тоже никак не высказывался – не критиковал и не сочувствовал. Видимо, он считал ее недостойной упреков.
Прибрежный паковый лед воплощением надежности не назовешь.