смотрел на маленькие руки Ипек, на ее изящное лицо, продолжая дивиться ее красоте.
– Тебя по какой статье осудили, на сколько лет? – спросила через некоторое время Ипек, ласково улыбаясь.
Ка сказал. Ближе к концу семидесятых в маленьких политических газетах Турции могли писать о чем угодно, и всех за это судили, и все гордились тем, что их судили по этой статье Уголовного кодекса, но в тюрьму никто не попадал, потому что полиция действовала нерешительно и не могла найти переводчиков, писателей и редакторов, постоянно менявших адреса. Спустя некоторое время, когда произошел военный переворот, тех, кто скрывался, стали потихоньку ловить, и Ка, осужденный за политическую статью, которую он писал не сам, но которую, не читая, опубликовал, бежал в Германию.
– Тебе было трудно в Германии? – спросила Ипек.
– Меня спасло то, что я не смог выучить немецкий, – ответил Ка. – Мое существо сопротивлялось немецкому, и в конце концов я сберег свою душу и чистоту мыслей.
Боясь показаться смешным из-за того, что внезапно рассказал обо всем, но счастливый тем, что Ипек его слушает, Ка поведал ей до тех пор никому не рассказывавшуюся историю молчания, в котором он похоронил себя, историю о том, что он уже четыре года не мог писать стихи.
– По вечерам в маленькой квартире, которую я снимаю недалеко от вокзала, с единственным окном, из которого открывается вид на крыши Франкфурта, я в безмолвии вспоминал счастливое время, оставшееся позади, и это заставляло меня писать стихи. Спустя какое-то время меня стали приглашать почитать стихи турецкие эмигранты, узнавшие, что в Турции я был немного известен как поэт, муниципалитеты, библиотеки и третьеразрядные школы, желавшие привлечь турок, и турецкие общины, хотевшие, чтобы дети познакомились с поэтом, пишущим по-турецки.
Ка садился во Франкфурте на один из немецких поездов, постоянно поражавших его точностью расписания и порядком, и, проезжая мимо изящных колоколен отдаленных городков, мимо темноты в сердце буковых рощ и мимо здоровых детей, возвращающихся домой со школьными рюкзаками на спине, сквозь затуманенные окна ощущал все то же безмолвие, чувствовал себя как дома, поскольку совсем не понимал языка этой страны, и писал стихи. Если он не ехал в другой город читать стихи, тогда он каждое утро выходил из дому в восемь и, пройдя по Кайзерштрассе, шел в муниципальную библиотеку на проспекте Цайля и читал. «Там было столько английских книг, что мне хватило бы на двадцать жизней». Подобно детям, которые знают, что смерть еще очень далеко, он спокойно читал все, что ему хотелось: романы девятнадцатого века, которые обожал, английских поэтов-романтиков, книги по истории инженерного дела, музейные каталоги. Сидя в муниципальной библиотеке, он переворачивал страницы, заглядывал в старые энциклопедии, задерживался на какое-то время на иллюстрациях, вновь перечитывал романы Тургенева и, несмотря на то что слышал шум города, внутри себя ощущал то же безмолвие, что и в поезде. И когда по вечерам,