уже метров на десять.
– Служивый, – вдруг окликнул меня дед. – В доме есть у меня одежда. От сына осталась. В пору тебе будет. Здесь недалече…
Дед привел меня к лесной избушке. Я с подозрением оглядел бревенчатый домишко, вросший в мох почти по самые окна.
– Один живешь? – достал я пистолет, опасаясь ловушки.
– Один, – вздохнул дед. – Нету больше у меня родичей. Убили их германцы. Сам теперича путеец я. За рельсами смотрю. А в прошлом – лесником был.
– И после этого ты на фашистов работаешь?
– А меня разве кто спрашивал? Нагрянули кодлой. Сказали, так как леса я здешние знаю, буду следить за путями… И за лесом приглядывать, чтобы енти самые пути никто не подорвал. А иначе с меня шкуру спустят. Вот и в тебя целился. Думал, что ты рельсы подрывать пришел.
Мы вошли в дом с единственной комнатой. В углу топчан, у окна колченогий стол со скамьей. На стене рядом с печкой-мазанкой какие-то пучки трав висят.
– Вот, возьми, – дед снял с гвоздя штаны из черного сукна, рубаху и что-то среднее между потёртым бесформенным пиджаком и робой.
– Как звать-то тебя, отец? – поинтересовался я.
– Кузьма я. Михайлович по батюшке.
– А меня «Служивым» зови, – разрешил я.
Не нравится что-то мне лесник. Не люблю предателей.
Дед крякнул, но промолчал. Я переоделся. Одежда оказалась впору. Заношенная, но выстиранная. Берег Михалыч, видно, вещи сына. Даже не понимаю, почему мне так легко отдал.
– Пожрать бы еще не мешало, – прищурился я. – Угостишь путника?
Дед кивнул и выставил на стол чугунок с вареной картошкой. Уже остывшей, но выглядевшей аппетитно. Посыпана укропом и зубчиками чеснока.
Затем вытащил из-под стола зеленоватую бутыль с длинным горлом, закупоренным смятой газетой. Внутри бултыхалась чуть мутноватая жидкость.
– Самогон будешь? Из свеклы делал…
– Наливай, – кивнул я уже запихивая в рот целиком картофелину.
Пойло хозяин разлил по железным кружкам. Плеснул сразу до трети объема тары. Я взял свою с отколотым краем:
– Ну, Михалыч! За Победу. Только чокаться с тобой не буду. Спасибо за штаны и рубаху, только с прихвостнями фашистов не чокаюсь. Не обессудь.
Я проглотил вонючую жидкость с запахом сивушных масел.
– Крепкая зараза, – прокашлялся я, занюхивая рукавом. – Градусов пятьдесят не меньше.
По жилам разлилось приятное тепло.
– Самогон у меня ядреный, – кивнул Михалыч и опрокинул в глотку свою дозу, даже не поморщился, лишь засопел и закусывать не стал.
Налил еще по одной.
– Ты куда коней гонишь? – пробубнил я с набитым ртом. – Закусывай картохой.
– Не берет меня сивуха, – как-то с горечью выдохнул обходчик. – Как Розы и Петьки не стало, с тех самых пор не берет. И сна нет почти…
– Вот что я тебе скажу, Михалыч. Ты сам виноват, что спать не можешь. Трус ты самый настоящий. Мог бы и к партизанам податься, чем фашистам прислуживать.
– Дык говорю же! – хлопнул