Я и правда умираю.
Обыденность текла, стирая границы между ступеньками, сумерками сплавляла, сращивала друг с другом все стены. В конце недели Ева, как неявная поклонница индустрии фаст-фуда, пережив «атаку пересдач, атаку внеучебных мероприятий, атаку титанов, клиническую смерть и три проверочных», затащила её отмечать долгожданный зачёт по радиоастрономии в Макдональдс, и, когда они уже подходили к машине и она безостановочно рассказывала что-то про отлов акул за городом, а Уэйн слушала наполовину, упирая взгляд в прут смартфона, будто бы проваливаясь в просинь заставки – ощущая, что сентябрьское звёздное тепло до сих пор не закончилось, и ей хотелось зажать уши, чтобы не слышать – стать кем-то большим,
Факт его почти постоянного присутствия рядом одновременно отяжелял что-то внутри и приводил Уэйн в восторг, в её воспоминаниях та ночь мерещилась почти живою и в перспективе – наполненной позолоченным свечением, затухающим до того, как оно успевало долететь до иголки зрачка страждущих больных псов, живым было прошлое, весна-лето пятилетней давности, рапсы полями за окнами машины на парковке – жухлое бежевое и лайм, чащи солнцепёков; она не могла перестать улавливать на себе горячие и влажные мазки его взглядов, она не могла не ненавидеть его бликующие серебром огромные кофты и худи, всегда на два размера больше, в которых Миша прятал тощие запястья и с частичной помощью которых взаимодействовал с окружающей средой. Сегодняшняя толстовка выводила ореол сияния-нимба разлапистых крыльев бабочки на животе и говорила, стягивая горло: ничего не найдено.
Всю дорогу до призаправочного Макдональдса она сквозь мигрень пыталась отследить собственные мысли, склеенные ядрёной жвачкою комки слов, в удавку спутанные обрывки предложений, возвращающие в фаршированные, нескончаемо-чистые дни жизни, которую следовало постепенно оставлять в прошлом. Миша пялился в счётчик скорости, Ева в вязанной шапке-лягушке счастливо перекрикивала Селин Дион сквозь радиостанцию и без умолку вещала что-то про выбрасывающихся на берега Арнем-Ленд китов-касаток-черепах, попеременно опуская и поднимая стёкла, заполняла салон ароматом сбирающегося окладного ливня, предчувствием первого снега, пряным запахом цитруса и лимонно-стерильным оттенком чужих американских полей.
– «Я не впал в отчаяние, а избрал своим уделом деятельную печаль, поскольку имел возможность действовать», – сказала она перед выходом. – «Иными словами, я предпочёл печаль, которая надеется, стремится, ищет, печали мрачной, косной и безысходной». Боринаж, июль тысяча восемьсот восьмидесятого.
В крошечной чаше помещения поверх бледного летаргического кафеля и промеж софитов-переростков пахло обжигающей слизистую эссенцией карамельного латте с двойным сахаром и мазью горчичного соуса, и места оказалось так мало, что пришлось сесть, упираясь