посреди всей этой разрухи? Я с не меньшим изумлением обнаружил бы фонтан наслаждений в монастыре.
Во времена моей тетушки львиная комната предназначена была для гостей. Она освещалась – и теперь освещается – тремя окнами, помещенными в нишах, вроде альковов. Одно окно выходит на ту сторону, где находится оранжерея, и снабжено балконом; другое смотрит на парк: сквозь него я увидел пастбище, за ним пруд, а совсем вдали павильон, который исполнял роль Бриарея; третье окно располагалось напротив восточного крыла, из него я увидел окна моей прежней комнаты – с опущенными шторами – и в перспективе весь фасад замка, заслонявший от меня вид налево.
Я почувствовал себя в этой комнате как в гостинице. Ни одна вещь не будила во мне воспоминаний. Картина Жуи, потрескавшаяся от времени, снятая со стены и брошенная куда-то в угол, прежде украшала ее яркой раскраской своих львов. Балдахин над кроватью и шторы были украшены теми же изображениями. Между окон симметрично висели две гравюры: «Воспитание Ахилла» и «Похищение Деяниры», которые были так сильно испорчены сыростью, что с трудом можно было рассмотреть лица; убранство довершали недурные нормандские часы, футляр которых напоминал поставленный вертикально гроб – и эмблема, и мера времени. Все это было старомодно и неприглядно.
Я с наслаждением умылся довольно жесткой водой и переодел белье. Барб принесла мне, причем вошла не постучав, тарелку простого крестьянского супа, ни звука не ответила мне на высказанное мною сочувствие по поводу ее щеки и тяжеловесно испарилась, как гигантский эльф.
В гостиной никого не было, не считая двух теней.
Маленькое креслице, обитое черным бархатом с двумя желтыми кистями… Потерявшая форму подушка, которую я когда-то так удачно назвал жабой, разве я мог увидеть ее снова, не воскресив на ней тени моей милой сказочницы, моей славной тетушки? А тень моей матери – более строгой, с которой я не смел шутить, – разве я могу не вспомнить, как она облокачивалась на твои подлокотники, милое кресло, если только ты на самом деле кресло, а не что-нибудь другое?
Все осталось по-старому до мельчайших деталей. Начиная со знаменитых белых обоев с цветочными гирляндами, кончая ламбрекенами из серого шелка, обшитыми бахромой, – все удивительно сохранилось. Набитые шерстью подушки по-прежнему округляли поверхность диванов и кресел, и время не сделало более плоскими сиденья банкеток и пуфов. Со стен мне, как и в детстве, улыбались все мои усопшие родственники: мои предки, дедушки и бабушки – пастели-миниатюры, мой отец гимназистом – дагерротип; на камине были прислонены к зеркалу фотографические снимки в бумажных рамках. Групповая фотография большого формата привлекла мое внимание. Я снял ее, чтобы лучше рассмотреть. Это был мой дядюшка в обществе пяти мужчин и большого сенбернара. Фотография была сделана в Фонвале: фоном служила стена замка, и можно было узнать лавровое дерево в кадке. Любительский снимок, без фирмы. На карточке Лерн выглядел добрым, мужественным и веселым – словом, был похож на того ученого Лерна, каким я рассчитывал его увидеть.