меня в столь дурное настроение.
Вдруг сам собой загудел клаксон.
Я ощутил непреодолимое желание сказать что-нибудь: молчание удваивало мой ужас.
– Машина вконец испортилась, – заявил я, стараясь говорить непринужденным тоном. – Раньше поздней ночи мы не доедем, моя бедная Эмма.
– Не лучше ли попытаться сейчас же ее починить?
– Нет! Предпочитаю ехать дальше. Если остановиться, как знать, сможем ли снова тронуться с места? Починить ее всегда успеем. Может, она и сама как-нибудь придет в порядок.
Но клаксон заглушил мой слабый, колеблющийся голос жутким ревом. И от ужаса мои пальцы впились в рулевое колесо, потому что гудок вдруг понизился, превратился в долгую певучую ноту, которая делалась все ритмичнее, меняла тон… и я чувствовал, что она сейчас перейдет в этот мотив… знакомый мне мотив марша… (А может быть, в конце концов, я сам вызвал его – этот мотив – в своей памяти…) Мотив делался все более похожим, и после некоторого колебания, свойственного всякому певцу, пробующему свой голос, автомобиль затянул его своим медным горлом.
Это был тот самый рефрен: «Рум-фил-дум».
При звуках этой немецкой песни в мою душу закрались подозрения. При мысли о том, что это новая фантастическая, таинственная, чудовищная выходка Клоца, меня охватил ужас. Я хотел прекратить подачу бензина – ручка не поддавалась моим усилиям; пустить в ход ножной тормоз – он сопротивлялся; ручной тормоз точно так же отказывался служить. Какая-то не поддающаяся никаким усилиям воля держала их в своем подчинении. Я бросил руль и схватился обеими руками за дьявольский тормоз – с таким же успехом. Только клаксон как-то иронически завыл и умолк, посмеявшись надо мной.
Расхохотавшись, моя спутница воскликнула:
– До чего же занятная труба!
Мне же было совсем не до смеха. Мысли неслись, будто в водовороте, и рассудок отказывался верить моим же собственным умозаключениям.
Разве этот металлический автомобиль, при постройке которого не было употреблено ни кусочка дерева, резины и кожи, ни одна частица которого никогда не была частью живого существа, не был «организованным телом, которое до этого никогда не жило»? Разве этот автоматический механизм не был снабжен рефлексами, но совершенно лишен разума? Разве, в конце концов, он не был единственным телом, согласно теории записной книжки, которое может вместить душу целиком без остатка? То самое вместилище, которое профессор, не подумав как следует, объявил несуществующим?
В момент своей кажущейся смерти Клоц-Лерн, вероятно, производил над автомобилем опыт, аналогичный тому, который он произвел над тополем; но в своей развившейся за последние недели рассеянности он не предвидел, что его душа перейдет целиком в это пустое помещение и что, как только душевный отросток будет уничтожен, его человеческая оболочка превратится в труп, возвратиться в который ему помешают законы его же открытия…
Или же, может быть, отчаявшись заполучить те богатства, к которым он тщетно стремился,