пело.
Гильем встал и, глядя в сторону, тихо, но отчетливо и не сбиваясь, прочел:
Любовь, сорви мое глупое сердце зеленым!
Пусть померанцем незрелым оно в твоих золотится ладонях.
Нет на свете нежней и желанней оскомины,
Чем от влюбленного сердца зеленого…
– Возьми мое сердце зеленым… – Гость явно был удивлен. – Неплохо. Этих слов я сам не постеснялся бы.
Он внимательно смотрел на собеседника, словно пытаясь вспомнить, где и когда уже встречал его, и это лицо казалось трубадуру странно знакомым. Впрочем, вряд ли – раз увидев такого, уже не забудешь, слишком красив: в непроглядно черных волосах запуталось лицо – молодой месяц, окруженный рваными грозовыми тучами.
– Лучше бы он познавал искусство содержать постоялый двор, милостивый государь, – вмешался в разговор отец, – дабы я не стеснялся предложить почтенным господам его услуги.
– Возможно. – Не стал возражать гость.– А ты знаешь, что трубадур должен также уметь исполнять свои творения? Иначе он будет обречен на насмешки товарищей и будет слишком сильно зависеть от своего жоглара. А ну-ка, попробуй… впрочем, не сейчас. Я устал с дороги и чан с горячей водой будет мне милее любой песни. Давай, парень, принимайся за дело, еще увидимся.
Получив вдогонку от отца крепкий подзатыльник, Гильем поспешил из кладовой в кухню, поставить на огонь побольше воды для купания нового постояльца. Потом побежал в одну из пустовавших комнат, посуше и попригляднее, распахнул окно, чтобы впустить свежий ветер, и кликнул старшую сестру, чтобы та застелила постель. Потом понесся в пристрой, где стояли чаны для купания, ополоснул один, поновее, выстелил дно чистой простыней, положил на скамеечку мочалку и кусок пемзы. Потом принялся таскать воду, да так усердно, что только брызги во все стороны летели. Он и впрямь расстарался, потому как давно понял, что новый постоялец как раз из того проклятого племени, которое так не жаловал его отец.
Вечером Гильем, как всегда, помогал отцу в общем зале – записывал долги, подносил выпивку, убирал грязную посуду и сваливал остатки в цедилку. Их было немного, в «Кабаньей голове» пекли замечательный хлеб, и поэтому гости редко когда не съедали пышные ломти, на которые полагалось накладывать еду из общей миски. Давешний постоялец – Гильем разузнал, что зовут его Аймерик Пегильян, – вот уже второй час сидел в компании небогатых рыцарей и таких же, как он, сочинителей. Наконец, он подозвал Камарго-младшего к столу.
– Вот, други, полюбуйтесь. Живет себе, не тужит, еды вдоволь, одет, обут – а он стихи вздумал писать!
Гости засмеялись. Не враждебно, впрочем, скорее сочувственно.
– А жогларов презирает…
– Да ну? – сидящий рядом с Пегильяном юноша, похожий на черную ящерку, отставил стакан и подмигнул Гильему. – За что такая немилость к нам, а?
– За убогое подражательство, Письмецо, для которого